ьнее. Поскольку прежде у него не было адвоката, который пожелал бы встречаться или разговаривать с ним, в восприятии Дилла наше вмешательство было чем-то вроде чуда. Я стал регулярно посылать на встречи с ним наших молодых адвокатов, и заключенный часто мне звонил.
Неминуемая смерть страшила его, но он храбро пытался выразить благодарность за наши усилия. Я долго сидел, прижав трубку к уху, пока он, заикаясь, сражался с собственным языком. Это было душераздирающе.
Мы лихорадочно пытались добиться от судов постановления о приостановлении казни, основываясь на новых обнаруженных нами фактах, — но безрезультатно. Суды решительно сопротивляются рассмотрению претензий после того, как осужденный заключенный завершил весь процесс апелляций. Даже утверждение об умственной отсталости было отринуто, потому что ни один суд не желал назначать слушание на такой поздней стадии. Хотя я знал, что шансы против нас, инвалидность Дилла рождала во мне надежду, что, может быть, какой-нибудь судья обратит на это внимание и хотя бы позволит представить дополнительные доказательства. Но все они говорили нам: «Слишком поздно».
И вот в день казни я снова разговаривал с человеком, которого должны были вскоре привязать к креслу и убить. Я просил Дилла периодически звонить мне весь этот день, потому что мы ждали результата по последнему ходатайству о приостановлении, поданному в Верховный суд США. Утром в его голосе звучала тревога, но он продолжал утверждать, что все получится, и говорил мне, что не собирается отчаиваться. Он пытался выразить свою благодарность за то, что мы сделали за несколько недель, предшествовавших дате казни. Благодарил меня за то, что я регулярно посылал к нему наших сотрудников. Мы отыскали родственников Дилла, с которыми он возобновил контакт. Мы говорили, что верим в неправомерность его осуждения и приговора. Несмотря на то, что нам все еще не удалось убедить суд приостановить казнь, наши усилия, казалось, помогали ему держаться. Но потом Верховный суд отклонил нашу последнюю просьбу о приостановке казни, и настал момент, когда мы больше ничего не могли сделать. Дилла должны были казнить меньше чем через час, и мне пришлось сказать ему, что суд не захотел подарить ему отсрочку. Это была почти непосильная задача.
Мы разговаривали по телефону незадолго до того, как его повели в камеру казни. Слушать Дилла было трудно: он заикался сильнее обычного, ему с трудом удавалось сладить со словами. Неминуемая смерть страшила его, но он храбро пытался выразить благодарность за наши усилия. Я долго сидел, прижав трубку к уху, пока он, заикаясь, сражался с собственным языком. Это было душераздирающе. В какой-то момент в моем сознании всплыло воспоминание, не возвращавшееся ко мне много лет — вплоть до этого дня.
В детстве мать водила меня в церковь. Когда мне было лет десять, я однажды стоял у церкви, разговаривая с друзьями, один из которых привел с собой приехавшего погостить родственника. Это был стеснительный худенький мальчик примерно с меня ростом, который нервно цеплялся за руку кузена. Мы с приятелями вовсю болтали, а он точно воды в рот набрал. Я спросил его, откуда он родом, и мальчик, попытавшись ответить, стал ужасно заикаться на каждом слове. У него был сильный дефект речи, и он никак не мог принудить свой речевой аппарат к сотрудничеству. Он не сумел даже выговорить название городка, в котором жил. Я никогда прежде не слышал такого сильного заикания, подумал, что он, должно быть, просто шутит или валяет дурака, и рассмеялся. Мой приятель посмотрел на меня с тревогой, но я не мог остановиться. Потом боковым зрением заметил, что мать смотрит на меня с выражением, которого прежде никогда не видел на ее лице. Это была смесь ужаса, гнева и стыда, и все эти чувства были сосредоточены на мне. Мой смех резко оборвался. Мама всегда меня обожала, и поэтому я занервничал, когда она подозвала меня к себе.
Когда я подошел, она гневно напустилась на меня:
— Что ты творишь?!
— А что? Я ничего…
— Никогда не смей смеяться над человеком из-за того, что он не может правильно выговаривать слова. Никогда не смей этого делать!
— Прости! — Я ужасно расстроился, услышав от мамы такой резкий выговор. — Мам, я не хотел сделать ничего плохого.
— Тебе следовало бы быть умнее, Брайан.
— Я прошу прощения. Я думал…
— Не хочу ничего слышать, Брайан. Этому не может быть никаких оправданий, и ты меня очень разочаровал. А теперь я хочу, чтобы ты снова пошел туда и попросил прощения у этого мальчика.
— Да, мэм.
— А потом я хочу, чтобы ты его обнял.
— Чего?
— А потом я хочу, чтобы ты сказал ему, что любишь его.
Я поднял на нее глаза — и, к своему ужасу, увидел, что она совершенно серьезна. Я и так держался настолько пристыженно, насколько мог, но это было уже чересчур.
— Мама, я не могу подойти к нему и сказать, что люблю его! Ребята подумают…
Она прервала мою речь все тем же взглядом. Я мрачно развернулся и вернулся к друзьям. Они видели, как мать меня ругала — я это понял по тому, как вся компания на меня уставилась. Я подошел к маленькому заике.
— Слушай, приятель, прости меня.
Мне было искренне стыдно за свой смех, и еще больше я стыдился положения, в которое сам себя поставил. Я бросил взгляд на мать — она по-прежнему пристально смотрела на меня. Наверное, я ошарашил бедного мальчишку, когда сгреб его в охапку, но как только он понял, что я просто пытаюсь его обнять, его напряженное тело расслабилось, и он обнял меня в ответ.
Когда я заговорил, мои друзья посмотрели на меня странно.
— Э-э… а еще, э-э… я люблю тебя! — Я старался сказать это предельно шутливым тоном, какой мог бы сойти мне с рук, и с полуулыбкой. Я все еще обнимал этого мальчика, не выпуская его из рук, чтобы он не мог увидеть неискреннее выражение на моем лице.
Да, я улыбался так, словно все это шутка, и это помогло мне чувствовать себя не так странно. Но потом этот мальчик обнял меня крепче и зашептал мне на ухо — причем говорил он безупречно, без всякого заикания и пауз:
— Я тоже тебя люблю.
В его голосе была такая нежность и честность, что я почувствовал, что вот-вот распла́чусь.
Я сидел в своем кабинете, разговаривая с Джимми Диллом вечером перед его казнью, и понял, что думаю о том, что случилось почти сорок лет назад. А еще я понял, что пла́чу. Слезы скользили по моим щекам — беглецы, вырвавшиеся на свободу, стоило мне ослабить внимание. Дилл по-прежнему сражался с языком, отчаянно пытаясь поблагодарить меня за то, что я пытался спасти его жизнь. Рядом с ним шумели охранники, и я чувствовал, как его расстраивает то, что он не может выговорить слова правильно, но мне не хотелось прерывать его. Поэтому я просто сидел, и по моему лицу текли слезы.
Дилл ни в коем случае не был бы осужден за тяжкое убийство, если бы у него просто были деньги на нормального адвоката. Он не был бы приговорен к смерти, если бы кто-то изучил его прошлое. Все это было трагично.
Чем усерднее он старался говорить, тем сильнее мне хотелось плакать. Длинные паузы между словами давали слишком много времени для размышлений. Дилл ни в коем случае не был бы осужден за тяжкое убийство, если бы у него просто были деньги на нормального адвоката. Он не был бы приговорен к смерти, если бы кто-то изучил его прошлое. Все это было трагично. Эти отчаянные старания высказаться, выразить благодарность снова подчеркивали в моих глазах его человечность, и от этого мысль о том, что его вот-вот казнят, делалась нестерпимой. Почему они этого не понимают? Верховный суд запретил казнить людей с умственной отсталостью, но такие штаты, как Алабама, не утруждались честной оценкой, является ли подсудимый инвалидом. Нам полагается судить людей справедливо, только после того как мы полностью учли их жизненные обстоятельства, но вместо этого мы эксплуатируем неспособность бедняков получить юридическую помощь, в которой они нуждаются, — и все только ради того, чтобы убивать их с меньшим сопротивлением.
Слушая по телефону Дилла, я думал обо всех его трудностях, обо всех ужасных событиях, случившихся с ним, и о том, как инвалидность сломала его. Не было оправданий тому, что он стрелял в другого человека, но убивать его не было никакого смысла. И во мне зародился гнев. Зачем нам нужно убивать всех этих сломленных людей? Что сломано в нас самих, если мы можем считать правильными такие поступки?
Я старался не дать Диллу услышать, что я плачу. Я старался не показать ему, что он надрывает мне сердце. Наконец он справился со словами:
— Мистер Брайан, я просто хочу поблагодарить вас за то, что боролись за меня. Я благодарю вас за то, что были неравнодушны. Я люблю вас всех за то, что пытались спасти меня.
Невозможно эффективно бороться против злоупотреблений властью, бедности, неравенства, болезней, гнета или несправедливости — и не надломиться от этого.
Когда разговор завершился, у меня было мокрое от слез лицо и разбитое сердце. Отсутствие сострадания, свидетелем которого я был каждый божий день, наконец выпило из меня все силы. Я обвел взглядом свой тесный кабинет, стопки протоколов и документов, каждая из которых была доверху полна трагическими историями, и вдруг почувствовал, что не хочу, чтобы меня окружали все эти мучения и несчастья. Я сидел и думал о том, каким был дураком, пытаясь исправить ситуации, столь фатально неправильные, сломанные с самого начала. Пора остановиться. Я больше не могу этим заниматься.
Впервые я осознал, что моя жизнь просто переполнена надломленностью. Я работал в сломанной системе правосудия. Мои клиенты были сломлены психическими заболеваниями, нищетой и расизмом. Их разрывали на части недуги, наркотики и алкоголь, гордыня, страх и гнев. Я думал о Джо Салливене и Трине, об Антонио и Йэне, о десятках других надломленных детей, с которыми мы работали, — детей, пытавшихся выживать в тюрьме. Я думал о людях, сломленных войной, как Герберт Ричардсон; о людях, сломленных бедностью, как Марша Колби; о людях, сломленных инвалидностью, как Эйвери Дженкинс. И в этом сломленном состоянии их судили и приговаривали люди, чья верность правосудию была сломлена цинизмом, безнадежностью и предубеждением.