Звук и ярость — страница 22 из 56

– Вы что, из университета?

– Да, сэр. И мне уже нужно возвращаться.

– Так пройдите дальше по улице и сдайте ее Энсу. Он наверняка в прокатной конюшне. Ну, шериф.

– Пожалуй, я так и сделаю, – сказал я. – Надо же о ней как-то позаботиться. Весьма признателен. Пошли, сестричка.

Мы пошли по улице, по теневой стороне, где тень ломаного фасада медленным пятном ползла по мостовой. Мы подошли к прокатной конюшне. Шерифа там не оказалось. Мужчина, сидевший на стуле, откинутом к косяку низкой широкой двери, за которой темный прохладный аммиачный ветерок гулял между двумя рядами стойл, посоветовал заглянуть на почту. Он тоже ее не знал.

– Мне все эти иностранцы на одно лицо. Сведите-ка ее за пути, они там живут. Может, кто ее и признает.

Мы пошли на почту. Она была на другом конце улицы. Человек в сюртуке развертывал газету.

– Энс только что уехал из города, – сказал он. – Вам надо бы пройти за станцию и прогуляться у домов над речкой. Там уж кто-нибудь ее да узнает.

– Пожалуй, я так и сделаю, – сказал я. – Пошли, сестричка.

Она запихнула последний кусок плюшки в рот и сглотнула.

– Хочешь еще? – сказал я.

Она жевала и глядела на меня черными немигающими дружелюбными глазами. Я достал две оставшиеся плюшки, протянул ей одну и откусил кусок от второй. Я спросил прохожего, как пройти к станции, и он показал.

– Пошли, сестричка.

Мы отыскали станцию и перешли через пути к реке. Там был мост, а по берегу, следуя его изгибу, тянулась улица из беспорядочно разбросанных деревянных домишек, обращенных фасадом к железной дороге. Жалкая улица, но не однородная и в чем-то яркая. В центре запущенного участка за останками забора из обломанного штакетника стоял ветхий, осевший набок фаэтон и потемневший от непогоды дом – из его чердачного окна свисало белье ярко-розового цвета.

– Может, это твой дом? – сказал я. Она посмотрела на меня над плюшкой. – Вот этот? – сказал я, указывая. Она продолжала жевать, но мне показалось, что в ее выражении появилось что-то утвердительное, словно она соглашалась, хотя и не слишком охотно. – Вот этот? – сказал я. – Ну, так пошли. – Я открыл сломанную калитку и оглянулся на нее. – Здесь? – сказал я. – Может, это твой дом?

Она быстро закивала, глядя на меня, вгрызаясь во влажный полумесяц плюшки. Мы пошли к дому. Дорожка из разбитых неодинаковых плит, прободенных молодыми жесткими стеблями травы, вела к покосившемуся крыльцу. В доме не было заметно никакого движения, неподвижно было и розовое белье, свисавшее в безветрии из чердачного окна. Вытянув футов шесть проволоки, я перестал дергать фарфоровую ручку звонка. И начал стучать. Из жующего рта девочки боком торчала корка.

Дверь открыла женщина. Она посмотрела на меня, затем быстро заговорила с девочкой по-итальянски с повышающейся интонацией и после паузы – вопросительно. Она снова принялась ей что-то говорить, а девочка смотрела на нее поверх корки, которую запихивала в рот грязными пальцами.

– Она говорит, что живет здесь, – сказал я. – Я встретил ее в городе. Эта булка для вас?

– Не говору, – сказала женщина. Она снова заговорила с девочкой. Девочка только смотрела на нее.

– Не живет тут? – сказал я, указал на девочку, потом на нее, потом на дверь. Женщина покачала головой и быстро заговорила. Она подошла к краю крыльца и показала на дорогу, продолжая говорить.

Я тоже отчаянно закивал.

– Вы идете показывать? – сказал я. Я взял ее за локоть, тыча другой рукой в сторону дороги. Она стремительно говорила, указывая. – Вы идете показывать, – сказал я, пытаясь свести ее по ступенькам.

– Si, si[5], – сказала она, упираясь, показывая мне, показывая. Я снова закивал.

– Спасибо. Спасибо. Спасибо. – Я спустился по ступенькам и направился к калитке – не бегом, но очень быстро. Я добрался до калитки, остановился и некоторое время смотрел на нее. Корка уже исчезла, и она смотрела на меня своим черным дружелюбным пристальным взглядом. Женщина стояла на крыльце, не спуская с нас глаз.

– Ну, так пошли, – сказал я. – Рано или поздно мы найдем правильный дом.

Она пошла, держась под самым моим локтем. Мы пошли дальше. Все дома казались пустыми. Ни одной живой души вокруг. Та бездыханность, которая чудится в пустых домах. Но не могли же они все быть пустыми. Все эти комнаты, если бы можно было разом отсечь стены. Сударыня, вот ваша дочь, будьте любезны. Нет. Сударыня, во имя всего святого, вот ваша дочь. Она шагала рядом, под самым моим локтем ее лоснящиеся косички, и тут последний дом остался позади, а дорога, следуя изгибу берега, скрылась за забором. Из сломанной калитки выходила женщина, сжимая под подбородком концы головного платка. Дорога, изгибаясь, уходила дальше, совсем пустая. Я нащупал монету и отдал ее девочке. Двадцать пять центов.

– До свидания, сестричка, – сказал я и побежал.

Я бежал быстро, не оглядываясь. На повороте я оглянулся. Она стояла на дороге, маленькая фигурка с булкой, прижатой к грязному платьицу, с неподвижными, черными, немигающими глазами. Я побежал дальше.

От дороги ответвлялся проулок. Я свернул туда и вскоре перешел на быстрый шаг. Проулок вился по задам – некрашеные дома, где на веревках висело все то же пестрое белье самых неожиданных расцветок, амбар с провалившимся коньком, тихонько ветшающий среди корявых яблонь, неподрезанных и тонущих в бурьяне, розово-белых, жужжащих солнечным светом и пчелами. Я оглянулся. У начала проулка никого не было. Я еще больше замедлил шаг, моя тень обгоняла меня, волоча голову по бурьяну, заслонявшему забор.

Проулок свернул к запертым воротам, почти потерялся в траве, превратился в узенькую тропку, в рубец, сходящий на нет в молодой траве. Я перелез через забор, оказался в огороженной рощице, прошел через нее, уперся в новый забор и пошел вдоль него. Моя тень была теперь позади меня. Хмель и вьюнки там, где дома росла бы жимолость. Снова и снова, особенно в сумерках, когда шел дождь, мешая жимолость со всем этим, словно так было еще мало, еще недостаточно невыносимо. Как ты позволила ему целовать целовать

Я ему не позволила я его заставила и смотрит как я злюсь Что ты делаешь? Красный отпечаток моей ладони вспыхнувший на ее лице как включенный свет под твоей ладонью ее глаза наливаются блеском

Это не за то что ты целовалась. Локти девочки в пятнадцать лет отец сказал ты глотаешь словно у тебя в горле рыбья кость застряла что с тобой и Кэдди по ту сторону стола не глядит на меня. Это за то что ты позволила городскому хлыщу я ударил тебя будешь ты будешь теперь конечно ты скажешь телячья привязь. Моя красная ладонь вспыхивающая на ее лице. Что ты на это скажешь обдирая ее голову о. Стебли травы крест-накрест в ее плоти щекоча обдирая ее голову. Скажи телячья привязь скажи скажи

Я во всяком случае не целовала грязной девчонки вроде Натали Стена ушла в тень, а за ней – моя тень, я опять ее перехитрил. Я забыл, что река изгибается вдоль дороги. Я влез на забор. И она смотрела, как я прыгнул вниз. Прижимая булку к платью.

Я стоял в бурьяне, и мы некоторое время смотрели друг на друга.

– Почему ты не сказала мне, что живешь здесь, сестричка? – Булка постепенно разрывала бумагу, ее следовало бы завернуть в другой лист. – Ну так пойдем и покажи мне дом. – не грязную девчонку вроде Натали. Шел дождь, мы слышали, как он стучит по крыше, вздыхая в высокой сладкой пустоте сарая.

Тут? коснувшись ее

Не тут

Тут? Он не был сильным но мы ничего не слышали кроме крыши так будто это была моя кровь или ее кровь

Она столкнула меня с лестницы и убежала и бросила меня Кэдди

Тебе было больно вот тут когда Кэдди убежала тебе вот тут

О-о Она шла под самым моим локтем – макушка ее лакированной головы, булка, вылезающая из газетных лохмотьев.

– Если ты не вернешься домой сейчас же, то совсем замусолишь булку. И что тогда скажет твоя мама? Спорю на что хочешь я могу тебя поднять

Не сможешь я тяжелая

А Кэдди ушла она что ушла в дом от нашего дома сарая не видно ты думаешь видно сарай от

Это все она она столкнула меня она убежала

Я могу тебя поднять вот увидишь

О-о ее кровь или моя кровь О-о Мы пошли дальше по неглубокой пыли, и наши ноги были бесшумны, как резина, в неглубокой пыли, где карандаши солнца косо вписали деревья. И я снова ощущал, как бежит вода быстро и мирно в потаенной тиши.

– Далеко же ты живешь, верно. Какая же ты умница, что ходишь так далеко в город совсем одна. – Это словно танцевать сидя, ты умеешь танцевать сидя? Мы слышали дождь, крысу в кормушке, пустой сарай без лошадей. Как ты держишь когда танцуешь ты держишь вот так

О-о

Я всегда держал вот так ты думала у меня не хватит силы да

О-о О-о О-о О-о

Я держал вот так то есть ты слышала что я сказал я сказал

о-о о-о о-о о-о

Дорога уходила вперед, тихая и пустая, лучи солнца ложились все более косо. Ее жесткие косички были перевязаны на кончиках пунцовыми тряпочками. Уголок газетного листа чуть-чуть хлопал при каждом ее шаге, обнажая нос булки. Я остановился.

– Послушай, ты живешь на этой дороге? Ведь мы давным-давно прошли последний дом.

Она посмотрела на меня, черная, потаенная, дружелюбная.

– Где же ты живешь, сестричка? Наверное, там позади, в городе?

Где-то в лесу посвистывала птица, за ломаными и редкими, косо падающими лучами.

– Твой папа будет беспокоиться, куда ты делась. На верное, тебя накажут за то, что ты не пошла с хлебом прямо домой.

Птица снова засвистела, невидимая – звук бессмысленный и глубокий, без обертонов, обрывающийся так, словно его отсекли ножом, и вновь это ощущение воды, быстрой и мирной над потаенными местами, только осязаемой, но не видной, не слышной.

– Черт побери, сестричка! – Уже половина листа обвисла. – От него больше нет никакого толку. – Я оторвал его и бросил у дороги. – Пошли. Нам надо вернуться в город. Пойдем вдоль реки.