Летисия родилась августовским утром. Мы провели ночь в клинике, в палате, готовясь к операции, – Аура в постели, я на диванчике для родственников – и было какое-то жуткое ощущение, что мы все перепутали – и место, и время. Когда медсестры пришли забирать ее, Аура была уже под действием лекарств, и последнее, что она сказала мне, было: «Я думаю, это была перчатка О. Джея Симпсона[23]».
Мне хотелось держать ее за руку, все время держать ее за руку, я сказал ей об этом, но она уже была без сознания. Я провожал ее по коридорам и лифтам, а медсестры говорили мне: папа, успокойтесь, все будет хорошо, а я спрашивал себя, какое право они имеют называть меня папой, а тем более высказывать свое мнение о будущем. Затем, когда мы дошли до огромных распашных дверей операционной, меня отвели в комнату ожидания с тремя стульями и журнальным столиком. Костыли я оставил в углу, рядом с фото или, точнее, с плакатом, с которого беззубо улыбался розовый ребенок, обнимающий огромный подсолнух на фоне голубого неба.
Я открыл какой-то старый журнал, пытался отвлечься кроссвордом: место, где молотят зерно. Брат Онана. Медлительные люди, в том числе те, кто ведет себя так нарочно. Но думать я мог только о женщине под наркозом в операционной, о скальпеле, который резал ее кожу и плоть, о руках в перчатках, которые вторгались в ее тело, чтобы вытащить оттуда мою дочь. Пусть эти руки будут осторожными и ловкими, думал я, пусть не касаются того, чего касаться не нужно. Не бойся, Летисия, они не причинят тебе вреда, тебе нечего бояться. Я так и стоял, и тут зашел молодой человек и, не снимая маски, сказал: «Ваши две принцессы в полном порядке».
Я не даже заметил, когда встал со стула, и у меня от усталости уже болела нога, поэтому я снова сел. Закрыл лицо руками, потому что никто не любит, когда его видят плачущим. Медлительные люди, вспомнил я, в том числе те, кто ведет себя так нарочно. Потом я увидел Летисию в какой-то голубоватой полупрозрачной ванночке, спящую, завернутую в белую пеленку. Малышка даже издали казалась теплой. И снова вспомнил эту дурацкую фразу.
Я сосредоточился на Летисии. С этого расстояния были видны ее глаза без ресниц, самый маленький рот, какой я когда-либо видел, и я пожалел, что они уложили ее, спрятав руки, в тот момент для меня почему-то не было ничего важнее, чем увидеть руки моей дочери. Я знал, что никогда никого не полюблю так, как любил тогда Летисию, что никто и никогда не станет для меня тем, кем была эта совершенно незнакомая, только что прибывшая в мир девочка.
Никогда больше я не возвращался на 14-ю улицу, не говоря уже о бильярдной (я вообще перестал играть: если я слишком долго стоял на ногах, боль усиливалась и становилась невыносимой). Так я потерял часть моего города; или, точнее сказать, ее у меня украли.
Я представил себе город, где улицы и тротуары постепенно сближаются, как комнаты в рассказе Кортасара, и в конце концов для нас просто не остается места. «У нас все хорошо, мало-помалу мы научились жить, не задумываясь, – говорит персонаж этой истории, когда нечто таинственное занимает другую половину дома. И добавляет: – Можно жить и не думая». Это правда: можно.
После того, как у меня украли 14-ю улицу, – а еще после долгого лечения, постоянных головокружений и болей в желудке, разрушенном лекарствами, – я возненавидел город, стал бояться его, чувствовать его угрозу. Мир казался мне недоступным, а моя жизнь – жизнью за стеной; врач говорил со мной о моих страхах выйти на улицу, он упомянул слово «агорафобия», как будто это был хрупкий предмет, который нельзя ронять, а мне было трудно объяснить ему, что все как раз наоборот, что сильнейшая клаустрофобия – вот что меня мучило.
Однажды на очередной встрече, о которой я только это и помню, этот врач посоветовал мне терапию, которая, по его словам, хорошо сработала для нескольких его пациентов.
– Вы ведете дневник, Антонио?
Я сказал, что нет, дневники всегда казались мне нелепостью, тщеславием или анахронизмом: все эти их выдумки о том, что наша жизнь будто бы имеет значение. Он ответил:
– Так начните. Я говорю не о настоящем дневнике, а о блокноте, чтобы задавать себе вопросы.
– Вопросы, – повторил я. – Какие, например?
– Например, какие опасности есть в Боготе на самом деле. Каковы шансы, что случившееся с вами повторится снова. Если хотите, я дам вам кое-какую статистику. Вопросы, Антонио, вопросы. Почему с вами случилось то, что случилось, чья в этом вина, чья-то или ваша. Могло бы это произойти в какой-то другой стране. Или в другое время. Имеют ли смысл сами эти вопросы. Важно отличать уместные вопросы от дурацких, Антонио, и один из способов сделать это – задать их в письменной форме. Когда вы решите, какие из них уместные, а какие дурацкие, на которые и ответов-то нет, задайте себе другие вопросы: как вылечиться, как все забыть, не обманывая себя, как вернуться к жизни и ладить с теми, кто вас любит. Как жить без страха или с разумной его дозой, которая есть у всех. Что сделать, чтобы двигаться вперед, Антонио. Конечно, о многом таком вы уже думали, но совсем другое дело, когда вы видите эти вопросы на бумаге. Дневник. Попробуйте вести его дней пятнадцать, тогда и поговорим.
Это показалось мне идиотской рекомендацией, больше похожей на книжки в духе «помоги себе сам», чем на совет профессионала с сединой на висках, с именными бланками на столе и дипломами на разных языках, висящими на стенах. Я, конечно, не сказал ему об этом, да и не было необходимости, потому что он сразу же встал и направился к книжным полкам (однотипные тома в твердых переплетах, семейные фотографии, детский рисунок в рамке, неразборчиво подписанный).
– Ничего этого, конечно, вы делать не будете, – приговаривал он, открывая ящик. – Все, что я говорю, вам кажется глупостью. Что ж, может и так. Но сделайте одолжение, возьмите вот это.
Он достал тетрадь на спирали, такую же, какой я пользовался в школе, с той же нелепой обложкой, имитирующей джинсовую ткань; вырвал пять-шесть первых страниц, просмотрел последнюю, чтобы убедиться, что и там ничего нет; протянул мне, точнее положил на стол прямо передо мной. Я взял тетрадку и, чтобы чем-то себя занять, открыл ее и перелистал, как если бы это был роман.
Это был блокнот в клетку: я всегда ненавидел блокноты в клетку. На первой странице виднелись продавленные отметины от написанного на вырванной странице, эти призраки слов. Дата, что-то подчеркнутое, буква «И».
– Спасибо, – сказал я и ушел.
Тем же вечером, несмотря на скепсис, который изначально вызывала у меня эта стратегия, я заперся в спальне, открыл блокнот и написал: «Дорогой дневник!» Сарказм повис в пустоте. Я перевернул страницу и попытался начать.
На большее меня не хватило. Так, с занесенной над бумагой ручкой и взглядом, устремленным в бесконечность, я просидел несколько долгих секунд. Аура, которая всю неделю страдала от легкой, но досадной простуды, спала с открытым ртом. Я посмотрел на нее, попытался описать ее черты, но потерпел неудачу. Я мысленно провел инвентаризацию наших планов на следующий день: мы собирались сходить с Летисией на прививку. Сейчас девочка мирно сопела рядом с нами в колыбельке. Затем я закрыл блокнот, положил на тумбочку и выключил свет.
На улице, где-то в глубине ночи, лаяла собака.
Однажды в 1998 году, вскоре после завершения чемпионата мира по футболу во Франции и незадолго до того, как Летисии исполнился год, я ждал такси неподалеку от Национального парка. Не помню, откуда я ехал, но точно направлялся на север, на одно из тех многочисленных обследований, с помощью которых врачи пытались меня успокоить и убедить, что выздоровление идет нормальными темпами и скоро моя нога станет не хуже, чем до ранения. Такси на север не было, напротив, они то и дело проезжали в центр. Мне нечего было делать в центре, мелькнула нелепая мысль, я там ничего не потерял. А потом подумал: как раз там-то я все и потерял. Не раздумывая дважды, я проявил личное мужество, которого не поймут те, кто не побывал в моих обстоятельствах: я перешел улицу и сел в первое подъехавшее такси.
Через несколько минут и более чем через два года после всего произошедшего я добрался пешком до площади Росарио, зашел в кафе «Пасахе», нашел свободное место и оттуда смотрел на угол улицы, где произошло покушение, как смотрит ребенок, зачарованно и несмело, на быка, пасущегося на ночном лугу.
Мой круглый коричневый столик с единственной металлической ножкой стоял у самого окна: от стекла его отделяли всего несколько сантиметров. Оттуда мне не был виден вход в бильярдную, зато перед глазами оказался весь маршрут, который убийцы проехали на мотоцикле. Шум кофемашины смешивался со звуками транспортного потока на проспекте и шагами прохожих; к аромату измельченных зерен кофе присоединялся запах из туалета, который доносился каждый раз, когда кто-то хлопал его дверью. Люди обжили унылый квадрат площади, переходили втекающие в нее улицы, толпились вокруг статуи основателя города (его темные доспехи всегда были усеяны белым голубиным дерьмом). Перед университетом стояли чистильщики обуви с деревянными ящиками, переминались торговцы изумрудами: я смотрел на них и удивлялся, как это они не заметили того, что произошло так близко к тротуару, где сейчас эхом разносились их шаги. Наверное, тогда я и вспомнил о Лаверде и понял, что сделал это спокойно и без страха.
Я заказал кофе, потом еще раз. Женщина, которая принесла мне вторую чашку, меланхолично вытерла стол вонючей тряпкой, и поставила новую чашку на новом блюдце.
– Что-то еще закажете, сеньор? – спросила она. По ее сухим пальцам с выступающими суставами бежали ниточки сосудов, как грунтовые дороги. От черноватой жидкости в чашке поднимался дымок.
– Ничего, – ответил я и безуспешно попытался отыскать ее имя в своей памяти. Я бывал в этом кафе много раз, с тех пор, как начал работать в университете, но не мог вспомнить имя женщины, которая, в свою очередь, обслуживала здесь столики всю свою жизнь.