Звук падающих вещей — страница 21 из 40

Мои ладони вспотели, особенно та, в которой была трубка, появился абсурдный страх: мне показалось, что сейчас трубка выскользнет из моей вспотевшей руки, упадет и связь прервется. Случайность: такое бывает. Аура говорила о нашем прошлом, о планах, которые мы строили, пока пуля, на которой не было моего имени, случайно угодила в меня, а я внимательно слушал ее, клянусь, что слушал, но все это не сохранилось в памяти. Как говорится, не оставило и следа.

Мысленно я попытался представить, какой была Аура перед смертью Рикардо Лаверде, пытался увидеть себя, но все было напрасно.

– Я должен повесить трубку, – сказал я, – это чужой телефон.

Аура (это я хорошо помню) говорила, что любит меня, что мы вместе все исправим, все для этого сделаем.

– Я должен повесить трубку, – повторил я.

– Когда ты приедешь?

– Не знаю. Еще кое о чем надо расспросить.

Трубка молчала.

– Антонио, ты вернешься? – спросила Аура.

– Ну что за вопрос, конечно же, вернусь, что ты выдумываешь?

– Я ничего не выдумываю. Скажи, когда.

– Пока не знаю. Как только смогу.

– Когда, Антонио?

– Как только смогу. И не плачь, для этого нет причин. И девочка может расстроиться.

– Девочка, девочка… Пошел ты, Антонио! Увидимся, когда сможешь.

Я повесил трубку и вышел на террасу. Там, под гамаком, как домашний питомец, стоял плетеный короб; вот они, жизни Елены Фритц и Рикардо Лаверде, разбросанные по документам и письмам. Воздух был неподвижен. Я устроился в гамаке, в котором Майя Фритц лежала накануне вечером, положил голову на белую вышитую подушку, вынул первую папку, положил ее себе на живот, а из папки достал письмо, написанное на зеленоватой, почти прозрачной бумаге.

«Дорогие дедушка и бабушка, – говорилось там. Затем шла первая строка, одиноко повисшая перед абзацем, как самоубийца над пропастью. –

Никто не предупреждал меня, что Богота будет такой».

Я тут же забыл о влажной жаре, апельсиновом соке и неудобстве гамака (я даже не представлял, как ломит от него шею). Там, в гамаке, я забыл о самом себе. Потом пытался вспомнить, когда в последний раз я испытывал подобное чувство безоглядного бегства из реального мира, полную потерю сознания, и пришел к выводу, что ничего подобного не происходило со мной с детства.

Но это придет на ум много позже, в те часы, когда мы будем разговаривать с Майей, заполняя пробелы в письмах, когда она расскажет мне все, о чем там говорилось только намеками; все, что письма не объясняли, а, наоборот, скрывали или замалчивали.

Это будет позже, как я уже сказал, и наш разговор мог состояться только после того, как я просмотрю все документы. Тогда же, в гамаке, пока я читал их, у меня возникло другое чувство, необъяснимое и странное: дискомфорт от осознания того, что вся эта история, в которой мое имя не упоминалось ни разу, была и обо мне тоже в каждой своей строчке. Я вдруг понял это и ощутил страшное одиночество, для которого не было видимой причины, а от него, следовательно, не было и спасения. Одиночество ребенка.

* * *

История, какой мне удалось ее реконструировать и какой она осталась в памяти, началась в августе 1969 года, через восемь лет после того, как президент Джон Фицджеральд Кеннеди подписал документ о создании Корпуса мира: Элейн Фритц, пройдя за пять недель обучение в Университете штата Флорида и получив волонтерский номер 139372, приземлилась в Боготе, готовая воплотить сразу несколько клише: получить полезный опыт, оставить свой след, внести свой вклад и так далее.

Поездка началась не слишком удачно, потому что порывы ветра, сотрясавшие самолет «Авианка DC3», заставили ее потушить сигарету и сделать то, чего она не делала лет с пятнадцати: перекреститься. (Очень быстро, почти ничего не отразилось на ее лице, на котором не было и следа косметики; просто небрежное движение рук перед грудью, украшенной двумя нитями деревянных бус. Никто ничего не заметил.) Перед отъездом бабушка рассказала ей о пассажирском самолете, который разбился в прошлом году по пути в Боготу из Майами, и Элейн пыталась вспомнить, все ли пассажиры погибли в аварии, пока ее самолет спускался к зеленовато-серым горам, выходил из-под ударов ветра, преодолевал низкую облачность, а сильный ливень рисовал дорожки на стеклах иллюминаторов.

Она вцепилась в колени – на брюках остались потные вмятины – и закрыла глаза, и тут самолет коснулся земли с громким хрустом сминаемой жестяной банки.

Ей казалось чудом, что она выжила при приземлении, и она решила написать первое письмо бабушке и дедушке сразу же, как только доберется до стола. Я приехала, все хорошо, люди здесь очень приветливые. Предстоит много работы. Все будет отлично.

Мать Элейн умерла при родах, и она выросла под присмотром бабушки и дедушки. Ее отец во время разведывательной операции неподалеку от Лысой горы наступил на противопехотную мину и вернулся из Кореи с ампутированной до бедра правой ногой, совершенно потерянным.

Не прошло и года с его возвращения, как он ушел за сигаретами и исчез навсегда. Никаких известий о нем больше не было. Когда это случилось, Элейн была совсем крошкой, поэтому она никогда не замечала его отсутствия, а бабушка и дедушка заботились о ее образовании и счастье так же тщательно, как делали это, когда росли их собственные дети, но с гораздо большим опытом. Так что взрослыми в жизни Элейн были только эти два старика, и она выросла с куда более широкими представлениями об ответственности, чем другие дети. На семейных торжествах ее дедушка иногда произносил слова, которые наполняли Элейн одновременно гордостью и печалью: «Вот какой должна была вырасти моя дочь».

Когда Элейн решила прервать учебу на факультете журналистики и вступить в Корпус мира, то дедушка, который соблюдал девятимесячный траур по убитому Кеннеди, поддержал ее первым.

– С одним условием, – сказал он. – Ты не останешься там, как многие другие. Помогать – это хорошо, но ты больше нужна нашей стране.

Она согласилась.

Посольство, рассказывала Элейн Фритц в письме, выделило ей комнату в двухэтажном доме неподалеку от ипподрома, в получасе езды к северу от Боготы. Дом располагался в квартале, где улицы были плохо заасфальтированы, и все превращалось в грязь, когда шел дождь. Мир, где ей предстояло провести следующие двенадцать недель, представлял собой серую стройплощадку: большинство домов стояли без крыш, потому что крыши – самая дорогостоящая часть зданий, и их всегда оставляли на потом; по улицам непрестанно передвигались большие шумные оранжевые бетоновозы, похожие на огромных пчел из страшного сна, самосвалы, которые сгружали повсюду горы песка и щебня, а рабочие с бисквитами в одной руке и бутылками содовой в другой непристойно свистели вслед, когда она выходила на улицу.

Элейн Фритц – обладательница самых зеленых глаз, которые когда-либо видели эти места; длинных гладких каштановых волос, доходивших ей до талии; сосков, проступавших сквозь ее цветастую блузку от утренней прохлады, – шла, опустив голову и разглядывая отражения серого неба в лужах. Она поднимала глаза, только добравшись до пустыря, который отделял их квартал от Северного шоссе, в основном, чтобы убедиться, что пасшиеся там две коровы находились на безопасном от нее расстоянии.

Теперь ей надо было сесть в желтый автобус с непредсказуемым расписанием и остановками в самых неожиданных местах, затем пробиться локтями сквозь чечевичную кашу пассажиров. «Задача очень простая, – написала она об этом. – Только потом нужно суметь вовремя выйти».

Спустя полчаса Элейн должна была оказаться у алюминиевого турникета (она научилась открывать его бедром, не используя рук) у заднего выхода и выбраться из автобуса, постаравшись при этом не захватить с собой двух-трех пассажиров, которые висели одной ногой на подножке. Все это, конечно, требовало навыка, и в первую неделю было обычным делом проехать один-два километра дальше нужной остановки и появиться в здании ЦИАУК мокрой после прогулки по незнакомым улицам под настойчиво моросящим дождем, через несколько минут после звонка на уроки, которые начинались в восемь утра.

Центр исследований американского университета Коломбо (ЦИАУК): длинное претенциозное название для нескольких переполненных комнат, куда торопилась Элейн Фритц. Ее однокурсниками на этом этапе обучения были такие же двадцатилетние американцы, как она, уставшие, как и она, от своей страны, от плохих новостей из Вьетнама, Кубы, Доминиканской республики, им надоело начинать дни в банальных разговорах с родителями и друзьями и ложиться спать, зная, что они только что стали свидетелями уникальных и печальных событий, которые сразу же будут вписаны во всемирную историю позора: вот выстрелом из короткоствольной винтовки убит тот-то, от взорвавшейся под автомобилем бомбы погиб другой, от взрыва другой бомбы в почтовом отделении умер третий, вот очереди полицейских автоматов прервали жизнь четвертого. В то же самое время продолжали привозить гробы американцев после каждой вьетнамской операции с безобидными и причудливыми названиями.

Появлялись все новые свидетельства о расправах американской армии над жителями вьетнамских деревень, одни новости о варварстве вытеснялись другими, известие об очередном изнасиловании можно было легко заменить другим изнасилованием, о котором все уже успели забыть. Да, так и было: в их стране люди просыпались, уже не зная, чего ожидать, какую новую злую шутку сыграет с ними история, какой очередной плевок они получат в лицо.

Как все это случилось с Соединенными Штатами Америки? Элейн задавала себе этот вопрос на разные лады тысячу раз на дню, он витал в воздухе классных комнат над светлыми двадцатилетними головами и на переменах тоже, на обедах в кафе, по дороге в кварталы, где работали ученики-добровольцы. Соединенные Штаты Америки: кто вас испортил, кто виноват, что разрушена «американская мечта»? Элейн думала об этом: вот от чего мы все убежали!

С утра шли занятия по испанскому языку. Четыре долгих часа, после которых болели голова и плечи, будто она работала носильщиком, Элейн разгадывала тайны нового языка с преподавательницей в сапогах наездницы и водолазке, делавшей ее похожей на черепаху; это была сухая, изможденная женщина, которая приводила на занятия своего трехлетнего ребенка, потому что ей не с кем было его оставить.