В ту ночь Майя Фритц спала не одна, я бы этого не позволил. Не знаю, как и когда так произошло, что она стала столько значить для меня, и я пожалел, что у нас не могло быть будущего, что наше общее прошлое не подразумевало общего будущего. Мы прожили похожие, но все же разные жизни, и на другой стороне горного хребта, в четырех часах езды от Лас-Акасиас, на высоте 2600 метров над уровнем моря меня ждали другие люди… Я думал об этом в темноте комнаты, хотя думать в темноте не рекомендуется: все представляется более значительным и серьезным, чем на самом деле, болезни кажутся опаснее, зло ближе, недостаток любви острее, одиночество глубже. Вот почему мы хотим, чтобы по ночам рядом с нами кто-то был, вот почему я бы ни за что на свете не оставил ее одну той ночью.
Я мог бы одеться и тихо выйти, оставив дверь полузакрытой, как вор. Но я этого не сделал: уставшая от долгой дороги и эмоций, она заснула глубоким сном. Воспоминания утомляют – жаль, нас этому не учат, – они изнуряют, истощают энергию тела. Майя спала, повернувшись лицом ко мне, она положила руку под подушку, как будто обнимая ее, и я снова увидел ее такой, какой она была в детстве, у меня не было в этом ни малейшего сомнения, и я любил ее, каким бы нелепым это ни показалось. А потом я тоже заснул.
Когда я проснулся, было еще темно. Я не знал, сколько прошло времени. Меня разбудили не свет или звуки тропического утра, а далекие голоса. Я пошел туда, откуда они доносились, и не удивился, обнаружив Майю в гостиной, сидящей на диване; обхватив голову руками, она слушала запись на небольшом магнитофоне. Мне хватило пары секунд, двух фраз, произнесенных на английском языке незнакомыми мне людьми, чтобы узнать запись, потому что во мне никогда не переставал звучать их разговор о погоде, о работе, о том, сколько часов пилоты могли летать до обязательного отдыха, я помнил все это, как если бы услышал только вчера.
– Ну-ка, что там, – сказал капитан, как давным-давно в доме Консу. – Мы в ста тридцати шести милях от приводного радиомаяка, нам нужно снизиться на тридцать две тысячи футов и сбросить скорость, пора браться за дело.
Второй пилот сказал:
– Кали, это «Американ», рейс девять-шесть-пять, прошу разрешения на посадку.
– Да, «Американ», девять-шесть-пять, это Кали.
– Хорошо, Кали. Будем у вас примерно через двадцать пять минут.
Я подумал, как когда-то давно: не будут. Их не будет там через двадцать пять минут. Они погибнут, и это изменит мою жизнь.
Майя не обернулась, когда я подходил к ней, но теперь подняла лицо, будто ждала меня, я увидел на нем следы слез и ощутил острое желание защитить ее от того, что должно было произойти в конце этой записи. Курс захода на посадку был вторым, назначенная им взлетно-посадочная полоса – ноль-первой, самолет шел с включенными огнями, потому что движение в этом районе было интенсивным, я сел на диван рядом с Майей, обнял ее, прижал к себе, и мы легли на диван, как пожилая пара, страдающая бессонницей, вот кем мы были – супругами со стажем, которые встречаются в ночи, как призраки, когда оба не могут заснуть.
– Я объявлю, – сказал один голос другому и сразу же: – Дамы и господа, говорит капитан. Мы приступили к снижению.
Я почувствовал, как Майя заплакала.
– Там мама, – прошептала она. Мне показалось, она больше ничего не скажет, но она добавила: – Она сейчас погибнет. Я останусь одна. И ничего не могу с этим сделать, Антонио. Почему она полетела этим рейсом? Почему не сразу в Боготу, почему ей так не повезло?
Я обнял ее, что я мог еще сделать, я никак не мог изменить случившееся или остановить течение времени на пленке магнитофона, которое истекало, заканчивалось.
– Я хочу пожелать всем счастливых праздников и нового тысяча девятьсот девяносто шестого года, здоровья и благополучия, – сказал капитан. – Спасибо, что летите с нами.
Когда прозвучала эта ложь – ведь для Элейн Фритц 1996 год никогда не наступит – Майя снова предалась изнуряющим воспоминаниям. Делала ли ты это для меня, Майя Фритц, или решила воспользоваться мной, потому что никто другой не мог помочь тебе вернуться в прошлое, никто больше не был способен вызвать эти воспоминания, послушно и преданно внимать им, как это делал я? Она рассказала о том декабрьском дне, когда вернулась домой после долгих часов работы на пасеке и собиралась принять душ. В ее ульях была вспышка акариаза[56], и она целую неделю пыталась свести к минимуму ущерб, готовя отвар из анемона и мать-и-мачехи; от ее рук сильно пахло отваром, и ей не терпелось вымыться.
– Зазвонил телефон, – рассказала она. – Я поначалу не хотела отвечать, но подумала: вдруг что-то важное? Я услышала мамин голос и успокоилась: ничего особенного. Мама звонила каждое Рождество. Мы перезванивались пять раз в году: на ее день рождения, на мой, в Рождество, на Новый год и в день рождения папы. День рождения человека, которого уже нет, отмечают живые, потому что сам он это сделать уже не может. В тот раз мы говорили долго, рассказывали друг другу всякую ерунду, и вдруг мама помолчала и сказала: «Нам нужно поговорить».
Так, в телефонном разговоре с Джексонвилем, штат Флорида, Майя узнала правду о своем отце.
– Он не погиб, когда мне было пять лет. Он был жив. Сидел в тюрьме, а теперь вышел. Он был жив, Антонио. В Боготе. Нашел маму, никто не знает, как. И хотел, чтобы мы снова были все вместе.
– Какая прекрасная ночь, не так ли? – сказал капитан на записи в черном ящике. Второй пилот ответил:
– Да. Здесь очень красиво.
– Чтобы мы снова были все вместе, Антонио, представляешь? – продолжала Майя. – Как будто он ушел на рынок пару часов назад.
И снова капитан:
– С Рождеством вас, сеньорита.
Не знаю, изучает ли кто-нибудь реакцию людей на подобные известия, как ведет себя человек перед лицом таких жестоких перемен в его жизненных обстоятельствах, когда мир, каким он его знал, перестает существовать. Скорее всего, ему требуется постепенная перестройка, поиск нового места в сложной системе координат, переоценка всех отношений и того, что мы называем прошлым. Возможно, это самое трудное и особенно тяжко переносимое – переоценка прошлого, которое считалось данностью. В случае Майи Фритц было так: она не поверила поначалу, но в считаные секунды уступила перед доказательствами. Последовала сдержанная ярость, отчасти вызванная уязвимостью жизни, в которой один телефонный звонок может в миг поставить все с ног на голову: вы просто берете трубку, и в ваш дом входит новая реальность, о которой вы не просили и которую не ожидали, и уносит вас вперед с силой снежной лавины. Затем сдержанная ярость сменилась яростью откровенной, криками и оскорблениями. А затем последовала ненависть:
– Я не хочу никого видеть, – сказала Майя матери. – Веришь ты мне или нет, но я предупреждаю. Если он появится здесь, я его пристрелю.
Голос Майи звучал резко, совсем не так, как только что, когда она сидела, заплаканная, на диване.
– Где мы? – спросил второй пилот из черного ящика, в его голосе была тревога, предчувствие беды.
– Начинается, – сказала Майя.
Она была права, с этого момента все и началось.
– Где мы? – спросил второй пилот.
– Не знаю, в чем дело? – ответил капитан. «Боинг-757» лег на крыло, как птица, которая заблудилась на высоте тринадцати тысяч футов над Андами, скрытыми ночью, и в нем гибла Элейн Фритц. По голосам летчиков чувствовалось, что они уже обо всем догадались и только пытались казаться невозмутимыми, только делали вид, что все по-прежнему под контролем, хотя контроль уже был потерян, и эта невозмутимость была обманом.
– Беру левее? Взять левее?
– Нет… Незачем. Идем в Тулуа.
– Тогда нам правее.
– Бери правее, идем в Кали. Мы облажались, да?
– Да.
– Как мы могли так облажаться? Правее, быстрее давай вправо.
– Они облажались, – прошептала Майя. – И там была мама.
– Но она не знала, что происходит, – ответил я, – что пилоты сбились с курса, и ей не было страшно.
Майя задумалась.
– Это правда, – сказала она. – По крайней мере, ей не было страшно.
– Интересно, о чем она думала? О чем думала Элейн?
Запись начала издавать тревожные звуки. Электронный голос системы предупреждения отправлял пилотам отчаянные сигналы: «Слишком близко земля, слишком близко земля».
– Я потом думала об этом тысячу раз, – сказала Майя. – Я ведь ясно дала ей понять, что не хочу его видеть, что мой отец умер, когда мне было пять лет, и точка, это не подлежало обсуждению. Чтобы они даже не пытались ничего изменить в моей жизни. Но потом я почувствовала себя совершенно разбитой, больной. У меня поднялась температура, высокая, но я все равно шла заниматься ульями, просто боялась оказаться дома, если приедет отец. О чем она думала? Может, о том, что стоило попытаться все исправить. Что папа очень любил меня, очень любил нас обеих, и стоило попробовать все вернуть. На следующий день она позвонила снова, оправдывала папу, говорила, что раньше все было по-другому, что-то о торговле наркотиками и все такое. Что они не то чтобы невиновны, но что оба были невинными дурачками, если ты понимаешь разницу. В конце концов, это одно и то же. Как будто у нас в Колумбии никто не виноват… Так или иначе, она решила прилететь и все исправить. Сказала, что хочет успеть на ближайший рейс. Что если его застрелит ее собственная дочь, она примет это. Так и сказала: «ее собственная дочь». Что лучше смириться с этим, чем жить, вечно сомневаясь… Вот, вот это место: невероятно, как больно это слушать, хотя прошло столько времени.
– Черт, – сказал пилот на пленке.
– Как больно, – повторила Майя.
– Выше, парень, – сказал пилот. – Выше.
– Самолет падает, – сказала Майя.
– Выше, – сказал капитан в черном ящике.
– Все в порядке, – отозвался второй пилот.
– Они сейчас погибнут, – сказала Майя, – и ничего не поделать.