– Выше, – приказал капитан. – Тихонько, тихонько.
– Я даже не попрощалась, – сказала Майя.
– Еще выше, еще выше, – сказал капитан.
– Хорошо, – ответил второй пилот.
– Но я же не знала – сказала Майя. – Откуда я могла знать, Антонио?
И капитан:
– Выше, выше, выше.
Прохладный рассвет наполнился тихими рыданиями Майи, первым щебетанием птиц, а еще звуком, который был матерью всех звуков, звуком исчезающих жизней, падающих в пустоту, звуком, который производило все, что находилось внутри «Боинга-757», падая на андские скалы, и это каким-то абсурдным образом было еще и звуком жизни Лаверде, неразрывно связанной с жизнью Елены Фритц. А моя жизнь? Разве моя собственная жизнь не устремилась к земле в тот самый момент, разве это не было звуком и моего падения, которое началось там без моего ведома и участия? «Как! Ты упал с неба?» – спрашивает Маленький принц летчика, который рассказывает эту историю, и я подумал, что да, я тоже упал с неба, но этому нет никаких свидетельств, нет никакого черного ящика, где осталась бы запись, нет и записи падения Рикардо Лаверде, жизни людей лишены такой технологической роскоши.
– Майя, откуда он это взял? – спросил я.
Она молча посмотрела на меня (ее полные слез глаза были красными, она выглядела подавленной).
– Как он раздобыл эту запись?
Майя глубоко вздохнула.
– Ему всегда нравились карты.
– Карты?
– Да, – сказала Майя. – Он всегда любил карты.
Рикардо Лаверде всегда нравились карты. Он хорошо учился в колледже (был в тройке лучших в своем классе), но больше всего любил упражнения с картами, когда надо было чертить карандашом с мягким грифелем, пером или шариковой ручкой на кальке или бумаге контуры Колумбии. Ему нравились правильные пропорции амазонской трапеции, плавный тихоокеанский берег, похожий на лук без стрелы, он мог нарисовать по памяти полуостров Ла-Гуахира и с завязанными глазами попасть булавкой на карте в озеро Нудо-де-Альмагера. За все время его учебы единственные замечания за нарушение дисциплины он получал на занятиях по картографии, потому что заканчивал задания за половину отведенного времени, а потом помогал чертить карты товарищам в обмен на монету в пятьдесят сентаво, если речь шла о политико-административном делении Колумбии, или за одно песо, если это была гидрографическая карта или карта климатических зон.
– Зачем ты мне это рассказываешь? При чем тут это?
Когда он вернулся в Колумбию, отсидев в тюрьме девятнадцать лет, естественно, он стал искать работу, связанную с самолетами. Постучался в несколько дверей: аэроклубы, авиационные академии, но для него они были закрыты. Затем его осенило попытать удачу в Географическом институте Агустина Кодацци. Ему устроили экзамен, и через две недели он пилотировал двухмоторный «Коммандер 690A», экипаж которого состоял из двух пилотов, двух географов, двух техников, а на борту было сложное оборудование для аэрофотосъемки.
Этим он и занимался в последние месяцы своей жизни: поднимался в небо на рассвете из аэропорта Эль-Дорадо и летал над Колумбией, а бортовая камера снимала негативы высокого разрешения; после долгой лабораторной обработки и классификации они окажутся в атласах, по которым тысячи детей узнают, какие притоки есть у реки Каука и где берут начало Западные Кордильеры.
– Приятно думать, что наши дети, если они когда-нибудь у нас родятся, будут учиться по фотографиям Рикардо, – сказала Майя. – А потом отец очень по-дружился с фотографом.
Его звали Франсиско Ирагорри, но все назвали его Пачо.
– Худой парень примерно нашего возраста, похожий на маленького Иисуса, краснощекий, остроносый, ни единого волоска на лице.
Майя нашла его, позвонила и пригласила приехать в Лас-Акасиас в начале 1998 года, он-то ей и рассказал, как прошла последняя ночь Рикардо Лаверде.
– Они всегда летали вместе, потом выпивали по кружке пива и прощались. А через пару недель встречались в лаборатории института и вместе обрабатывали фотографии. Вернее, это делал Ирагорри и позволял отцу смотреть и учиться. Анализировать фотографию в трех измерениях. Пользоваться стереоскопической аппаратурой.
Ирагорри сказал, что отец радовался, как ребенок.
За день до убийства Рикардо Лаверде пришел в лабораторию к Ирагорри. Было поздно. Ирагорри понял, что его визит не имеет отношения к работе, и в два счета догадался, что летчик попросит у него деньги в долг: нет ничего проще, чем понять, что кто-то хочет просить вас о финансовом одолжении. Но и за тысячу лет он не угадал бы, зачем ему деньги: Лаверде хотел купить запись черного ящика. Он объяснил, о каком полете шла речь. Объяснил, кто погиб.
– Ему нужны были деньги для взятки чиновникам, которые могли достать кассету, – сказала Майя. – Похоже, если ты знаешь правильных людей, это не так уж и сложно.
Проблема была в сумме: Лаверде требовалось много денег – больше, чем обычно носят в кошельке, больше, чем можно снять в банкомате. Друзья, пилот и фотограф, решили: они допоздна задержатся в Географическом институте, будут разбирать негативы, исправлять неверные координаты, а около одиннадцати тридцати вечера пойдут к ближайшему банкомату, чтобы снять максимально возможную сумму, и сделают это дважды: до и после полуночи.
Так они и сделали: обманули банкомат, жалкое устройство, которое разбирается только в цифрах, а Рикардо Лаверде получил нужную сумму.
– Все это мне рассказал Ирагорри, – сказала Майя. – А потом я узнала, что отец был не один, когда его застрелили.
– Ты узнала обо мне.
– Да. Потом я узнала о тебе.
– Рикардо никогда не рассказывал мне о работе, – сказал я. – Ни о картах, ни об аэрофотосъемке, ни о «Коммандере».
– Никогда?
– Нет. Хотя я спрашивал.
– Понятно, – сказала Майя.
Но было очевидно: она знала что-то еще, что пока ускользало от меня. В окнах гостиной стали появляться деревья, силуэты их веток начали выделяться на темном фоне долгой ночи; внутри, вокруг нас, все вещи возвращались к той жизни, которую они ведут днем.
– О чем ты думаешь? – спросил я Майю.
Она выглядела усталой. Мы оба устали, подумал я, и наверняка у меня под глазами лежали такие же темные круги, как и у Майи.
– Ирагорри сидел вон там, когда приезжал, – сказала она. И указала на стул, который стоял у молчавшего теперь магнитофона. – Он остался на обед. Не просил ни о чем рассказать. Или показать ему документы. И уж тем более он не спал со мной.
Я опустил взгляд и почувствовал, что она поступила так же.
– Правда в том, что ты привык пользоваться людьми, мой друг.
– Извини, – сказал я.
– Даже не знаю, почему ты еще не умер от стыда. – Майя улыбнулась: я видел ее улыбку, освещенную восходящим солнцем. – Я отлично помню, он сидел вон там, нам только что принесли сок луло[57], ведь Ирагорри – трезвенник. Он положил в стакан ложку сахара и медленно размешивал, когда рассказывал о банкомате. Сказал, что он, конечно, одолжил деньги отцу, хотя они не были у него лишними. А потом спросил у него: послушайте, Рикардо, не обижайтесь, но как вы собираетесь вернуть долг? Когда, и все такое. И тогда отец, по версии Ирагорри, сказал: «Не беспокойтесь. Я только что сделал одну работу, и мне хорошо заплатят. Я все вам верну с процентами».
Майя встала, сделала пару шагов к деревянному столику, на котором стоял маленький магнитофон, и начала перематывать пленку. Тишину наполнил механический шорох, монотонный, как струя воды.
– Эта фраза как дыра, в которой все исчезает, – сказала она. – «Я только что сделал одну работу, и мне хорошо заплатят». Всего несколько слов, но сколько в них скрывается.
– Потому что мы ничего не знаем.
– Совершенно верно, – сказала Майя. – Не знаем. Ирагорри сначала не спрашивал из деликатности или побоялся, но в конце концов не выдержал. «Что это была за работа, сеньорита Фритц?» Мне кажется, я вижу его вон там, как он отводит взгляд. Ты видишь этот стеллаж, Антонио?
Майя указала на плетенную этажерку с четырьмя полками.
– Видишь фигурку индейца?
На этажерке, рядом с двумя пузатыми вазами, сидел, скрестив ноги, маленький человечек с огромным фаллосом.
– Ирагорри смотрел на него, отвернувшись, он не осмеливался заглянуть мне в глаза, когда спросил: «Ваш отец ни в чем не замешан?» «В чем, например?» – спросила я. И он, продолжая смотреть на индейца, покраснел, как ребенок, и сказал: «Ну, я не знаю, мало ли, какое это теперь имеет значение?» И знаешь, что, Антонио? Вот что я думаю: какое это теперь имеет значение?
Шорох магнитофона прекратился.
– Дослушаем? – спросила Майя. Ее палец нажал кнопку, мертвые пилоты снова заговорили в далекой ночи, в небе, на высоте тридцати тысяч футов над землей, Майя Фритц села рядом, положила руку мне на бедро, прильнула к плечу, я почувствовал запах ее волос, едва уловимо пахнувших вчерашним дождем, ее телом и сном, но мне нравился этот запах, мне было комфортно с ним.
– Мне пора ехать, – сказал я.
– Уверен?
– Да.
Я встал, посмотрел в большое окно. Снаружи, из-за холмов, выглядывал белый диск солнца.
Есть только одна прямая дорога от Ла-Дорады до Боготы, только один способ добраться без объездов и задержек. По ней и движется все – люди и грузы, ведь для транспортных компаний жизненно важно преодолеть расстояние в кратчайшие сроки, и авария на этом единственном маршруте – всегда проблема. Дорога идет прямо вдоль реки до самой Онды – порта, куда прибывали путешественники еще в те времена, когда над Андами не летали самолеты. Из Лондона, Нью-Йорка, Гаваны, Колона или Барранкильи вы добирались морем до устья Магдалены, там пересаживались на другой корабль или продолжали путешествие на том же самом. Это были долгие дни плавания вверх по течению реки на допотопных пароходах, которые застревали на мелях между крокодилами и рыбацкими лодками во время засухи, когда вода в реке опускалась так сильно, что дно всплывало, как поплавок. Из Онды каждый уже сам добирался до Боготы, как мог: на муле, по железной дороге или на частном автомобиле, в зависимости от эпохи и личных возможностей, и этот последний отрезок пути тоже мог занять от нескольких часов до нескольких дней, потому что совсем нелегко преодолеть эту сотню километров, поднимаясь от уровня моря до высоты 2600 метров над его уровнем, где лежит город серого неба.