Здесь не только плотинки — плохой запруды не сделаешь.
Нашли место посуше, Адам сказал:
— Начнём, пожалуй! Замешивай грязь и подавай мне.
Ил попался упругий, с примесью глины. Я леплю пышки, прихлопываю их и подаю Адаму. Речка здесь узенькая, а у Адама ходули длинные, и стоит он над водой, как подъёмный кран.
Он хитро лепит плотину: кладёт запруду с одного и с другого берега, а посредине оставляет пролив. Растёт плотинка, и подымается вода, затопляет кусты осоки; уже целое озерко собралось у нашей стены. Течёт вода не лениво, а мутным потоком бежит из горловины.
— Давай, давай побольше глины! — торопит меня Адам. Он как раз прудит узкий пролив, река бурлит, подмывает наше шаткое сооружение.
Запыхался Адам. Он, конечно, и не подозревает, как разрисовал себя илом: совсем стал рябой. На груди, на плечах, на коленях — везде тёмно-бурые заплаты. Как у зебры! Но это ничуть не мешает ему работать: костлявыми руками, словно ухватом, забирает у меня из-под носа куски глины, укладывает их, утрамбовывает, хорошенько приглаживает пальцами. Плотина сомкнулась, поднялась, чёрной мокрой стеной перекрыла течение, и глядите — река успокоилась.
— О! — воскликнул Адам. — Где бы достать нам лоток?
— А что такое, — спрашиваю, — лоток?
— Это простая штукенция, труба или корытце, по которому течёт вода.
Гм, штукенция… Быстренько (мысленно, конечно) обежал я свой двор, заскочил в сени, в сарай, в погреб — не нашёл ничего подходящего. А водосточная труба возле хаты? Железная труба, ржавчиной изъеденная, я ведь из неё строил дальнобойную пушку.
— Водосточная труба годится? — спрашиваю Адама.
— Лучшего и не надо. Тащи. Только быстро!
Думаю, пока сбегаю туда и обратно — и плотину разнесёт. Я так припустил домой, что меня будто ветром вынесло на гору. А бежал к речке — аж в ушах свистело. За мной прыгала и дребезжала труба, такая рыжая и огнистая, как Рекс; все рёбра вымазала она мне кирпичной краской.
Примчался к берегу. Нет, стоит ещё наша запруда. И вода поднялась высоко: там, где куст, торчат только зелёные верхушки. Здесь вода разлилась, а за плотиной совсем спала, видно дно, вязкий ил, и в лужах ползают водяные блохи, жуки, вьюнки.
Адам похвалил меня, взял водосточную трубу и замуровал её в плотину, а сверху наложил толстый слой глины. И вот по трубе, сначала несмелой струйкой, потом сильнее потекла вода. Мутная, она понемногу оседала, светлела, набирала силы, потоком падала вниз и под плотиной выбивала воронку, похожую на след от копыта. Быстро неслась вода, урчала в трубе, с шумом разбрасывала брызги. И казалось, заиграл под вербами весенний ручей.
— Ну как? — спросил Адам. — Как вам нравится такая музыка?
Он стоял, палка с перекладиной, весь в глине и улыбался. Доволен, прилизывал чубчик — реденькие волосики, такие, что совсем просвечивались.
— Завтра, уважаемый Ленд, — произнёс Адам, — завтра мы соорудим деревянную мельничку (сегодня уже поздно) и установим её у лотка. Увидишь, как вода работает на человека. Об этом, помнишь, Маршак сказал:
Чтобы, падая с вершины,
Побеждённая вода
Быстро двигала машины
И толкала поезда.
Это мы сделаем завтра. А сейчас… Сейчас мы чего-нибудь придумаем.
С таинственным видом Адам пошёл в кусты; он шагал, как белый искатель среди джунглей, — тихо и осторожно; насобирал палочек, со ствола вербы счистил кору, сорвал тугой лопух. С этой нехитрой добычей возвратился обратно. Долго прикидывал, примеривался, наконец повтыкал вокруг лотка палочки, насадил на них лист лопуха и корой привязал его.
Он ещё устраивал свои премудрости, как вдруг часто, звонко, отчётливо забарабанила вода по листу.
— Ла-та-та-та!.. — залопотал упругий лопух. Струя била по самому краю листа, и он дрожал, упрямо и быстро разговаривая.
Наступал вечер: было такое время, когда медленно выползают тени из-под верб. И в этот час на весь берег заговорила река. Я смотрел на Адама, как на мастера-чародея. А он, склонив набок голову, сверкал белыми зубами, и на его бледном лице застыла бескровная улыбка.
— Как называется ваша река? — спросил Адам.
— Никак не называется. Речушка, да и всё. Ребята дразнят — Лягушатка.
— Плохо, — сказал Адам. — Подумай: если бы не было ни речек, ни родничка, ни единого ручейка, как бы жилось людям? Они бы повымирали, словно рыба, выброшенная на берег. Река даёт нам жизнь. А мы часто ленимся дать ей имя… Ну-ка, прикинь сейчас: как можно было бы назвать реку?
Я прислушался: тишина и покой на лугу, в саду воркует голубка, а за нашей плотиной неугомонно, по-журавлиному лопочет река.
— Лопотунья, — произнёс я. — Может, так и назвать?
— Лопотунья, — повторил Адам. — Хорошее имя. Завтра же нанесём на карту нашу реку. Чтоб знали во всём мире: есть на земле тихий и тёплый водоём, который открыли для человечества два капитана — Ленд и Адам.
У меня возникло подозрение: а может, этот чересчур долговязый человек и в самом деле прибыл с какого-то таинственного острова, где живут матросы и продавцы лимонада? Потому что у нас в Шатрищах таких худородных людей нет, это во-первых. А во-вторых, никто у нас не умеет разговаривать так, как знаменитые капитаны в книгах. Словом, у меня возникла затаённая надежда, что мы с Адамом ещё попутешествуем в неведомые края.
А пока что мы подошли к броду и на мелководье принялись смывать грязь собачьим мылом (так мы называем траву, похожую на лишайник). Из-под кустов, из потемневшего прибрежья, тянуло прохладой, резко пахло мятой, а вечерняя вода казалась ещё теплее. Мягкая, добрая вода, стоишь на глубоком месте и вылезать не хочется. «Интересно, — рассуждаю сам с собой, — какую мельничку соорудит он завтра?»
— Адам, — начинаю я расспрашивать издалека, — вы к нам надолго приехали?
Молчит. Отвернулся, смотрит на ветки деревьев, позолоченные солнцем. Рассердился на меня? Но за что? Может, просто недослышал? Я ему погромче.
— Вы на время, — говорю, — приехали или долго будете жить у бабушки?
— Нет. — Голос у него дрогнул; потом он помолчал и произнёс холодно, что-то глубоко затаив: — Приехал я сюда, Лёня… умирать.
Он сказал это спокойно, так спокойно, что я почувствовал, как меня охватил озноб и мурашки прямо из воды поползли по телу, по моей спине… Шутит Адам? А голос? Нет, таким голосом не шутят.
Адам повернулся ко мне. Плечи у него были опущены, высохшие руки, точно неживые, вяло висели вдоль туловища. Только сейчас я заметил: Адам как-то странно светился. Солнце отбрасывало на него косые лучи, и казалось, у Адама светилось прозрачное лицо, светились хрящеватые уши, светилось немощное тело.
Я понял: Адам не шутит.
Его медленно поедает мёртвый огонь.
— Понимаешь, Ленд… — прищурил холодные глаза Адам. — Есть такая невесёлая штука — белокровие… Ты видел, как догорает свеча? Понемногу, медленно пламя слизывает воск — до самого конца. Вот и болезнь, она пожирает кровь каплю за каплей, до последней кровинки. Врачи удивляются, что я до сих пор живу… Да, наверное, уже недолго. — Он махнул рукой: дескать, оставим невесёлые разговоры, — и велел побыстрее одеваться.
Торопились домой. Адам рывками взбирался на гору, высоко поднимая ноги. Я семенил за ним, и меня качало неизвестно от чего.
А между вербами, окутанными тёплыми сумерками, сонно лопотала речка.
Нина
Ни завтра, ни в последующие дни Адам не приходил к плотине.
…Это было тягостное разрушение. За ночь Лопотунья размыла запруду, раскидала комки глины по течению. От плотины остались бугорки земли, они одиноко возвышались над водой. Будто стояла крепость, а наскочила какая-то орда, разрушила её, повалила стены в реку.
Печально побрёл я вдоль берега.
Из-под коряги выглядывал краешек трубы, и, когда я дёрнул её, оттуда выскочила зелёная лягушка. Илом затянуло и лист лопуха; он был неприглядный — потрёпанный в клочья. Озера тоже не было, река больше не лопотала, а привычно бежала по старому руслу. И сколько бы я ни старался, не сделать мне одному ни плотины, ни поющего мельничного лотка.
Грустно. Я побрёл домой.
Прошёл день, второй и, наконец, наступило яркое солнечное утро с петушиной перекличкой по всему селу.
Захотелось мне погулять у реки.
У нас на лугу, возле реки, растёт мягкая трава гусятница. Шелковистая, густая, как вата. Посмотришь — зелёный коврик стелется между вербами. На сено эта трава непригодна: её не возьмёшь косой, сбивается в клубки. Но зато, когда выпадет роса, как красиво у нас на лугу: точно морозцем прихватывает траву — лежит на всём дымчатая, голубовато-сизая шубка. А только солнце взойдёт — вспыхнет, заискрится весь луг.
Забредёшь в росу, и хочется тебе, как жеребёнку, попрыгать, побрыкаться, промчаться по лугу, нарушая прибрежную тишину звонким развесёлым «и-го-го».
Я побежал к вербе и обратно, повернул к реке, а за мной потянулась по траве тёмная дорожка. Роса холодная, с дымком, жжёт, резко покалывает в ноги. Я припустился изо всех сил, сбиваю росу, и она рассыпает монисто — вишнёвые, горящие на солнце искры.
Останавливаюсь возле брода, смотрю: штаны мои синие, распрекрасные и — э-эх! — мокрые-премокрые, хоть выжимай, прилипают к телу. Ясное дело, мать не погладит по головке.
Стою, размышляю, как дальше жить. Думаю, а оно не думается. Что-то мне мешает, словно муха жужжит над самым ухом. Что это? Я никак не могу понять, однако чувствую: на берегу что-то изменилось. О!.. Слышите?.. Не так шумит река. Я уже знаю, как река меняет свой голос. Утром вода чистая, светлая и журчит ручейком она серебристым; в полдень, в жару, вода плещет лениво, приглушённо, а к вечеру шумит тихо, успокоенно, и шум её далеко слышен…
Так было всегда. А сейчас? А в эту минуту?
Слышите? Разъярилась вода. Со всхлипом, с присвистом стонет она под вербами. Что-то случилось!
Между кустами, пригнувшись, спускаюсь к реке. Смотри-ка, вновь