– Об этом широкой российской публике вовсе неизвестно, но в 1854 году, как раз перед Крымской войной, посланник Стекль и российский вице-консул в Сан-Франциско господин Костромитинов вели переговоры о продаже наших американских земель и даже подписали некое соглашение об их передаче американцам на три года, якобы для того, чтобы уберечь колонии от нападения англичан и французов… Когда же руководство Российско-Американской компании известило наше представительство о нейтралитете, которого ей удалось добиться в переговорах с Гудзонбайской компанией на весь период военных действий, Костромитинов и Стекль сразу аннулировали свой договор. А когда о нём всё же раструбили английские газеты, стали убеждать всех, что сделка была мнимой, так сказать, для отвода глаз и с одной целью – спасти колониальное имущество и сами русские колонии от захвата противником. История сия долго обсуждалась между дипломатами. И хотя посланнику и его помощнику удалось как-то оправдаться, Государь Николай Павлович тогда дал ясно понять, что ни о какой продаже Аляски речи быть не может…
Панчулидзев слушал Иляшевича в пол-уха. От его внимания не ускользнуло небольшое происшествие, случившееся во время их разговора.
Полина, как будто случайно, вдруг уронила свою книгу на пол и наклонилась за ней. Молодой человек кинулся ей помочь, и они, столкнувшись лбами, рассмеялись.
Молодой человек, сильно заикаясь, принялся извиняться по-английски. Полина ответила ему и что-то спросила. Панчулидзев, который по-английски едва выучился читать, ничего из их начавшегося диалога не понял. Он едва удержался, чтобы не призвать Полину вести себя скромнее…
Иляшевич, увлёкшись, самозабвенно продолжал вещать:
– Теперь же, когда привилегии для Российско-Американской компании, пускай и несколько ограниченные, продлены ещё на двадцать лет, думаю, что все слухи о её продаже есть не более как досужие домыслы завистников и недоброжелателей. Вы же сами видели, ваше сиятельство, сколь почтенные люди входят в ряды акционеров… Нет, нет и ещё раз нет, говорю я вам, продажа наших земель на Аляске просто невозможна и крайне невыгодна для всех…
Панчулидзев едва не брякнул, что у него имеются совсем другие сведения и из самого достоверного источника, но благоразумие взяло верх.
Иляшевич ещё долго рассказывал, как сам ходил к берегам Аляски на компанейском парусном корабле, какие красоты и изобилие всяких рыб, зверей в тамошних местах, как дерзки бывают с русскими обитающие там аборигены – индейцы-тлинкиты, которые обезображивают свои губы деревянными лоточками – колюжками…
Его воспоминания были столь интересными, что в иной обстановке полностью захватили бы Панчулидзева. Но тут он сидел, как на иголках, время от времени тревожно поглядывая на мирно беседующих Полину и иностранца. Его злило, что он не понимает, о чём идёт речь, что Полина разрумянилась и явно пытается понравиться этому угловатому молодому человеку. Поэтому он искренне обрадовался, когда во Владимире в купе заглянул кондуктор и попросил:
– Господа хорошие, растолкуйте, Христа ради, господину иноземцу, что освободилось место в купе, где едет его попутчик. Можно его преподобию перейти туда-с.
Полина перевела слова кондуктора молодому человеку. Он откланялся и вышел, подарив ей на прощание книгу, которую держал в руках.
Иляшевич, воспользовавшись стоянкой, вышел покурить на перрон.
Едва за ним закрылась дверь, как Панчулидзев, которого душило бешенство, обрушил на Полину гневные слова:
– Сударыня, вы ведёте себя, как обыкновенная кокотка. Едва ли не в объятья бросаетесь первому встречному. Вы бы видели себя со стороны…
Полина мгновенно вскипела:
– Кто вам дал право упрекать меня, князь? Я вам – не жена и даже не невеста, хоть и согласилась, чтобы вы меня так называли. И знаете, это моё дело: с кем заговаривать и как себя при этом держать! Захочу и…
Она не договорила, что сделает, если захочет. Панчулидзев уже устыдился себя, своего гнева.
– Простите меня, мадемуазель. Я явно погорячился… – промямлил он.
Полина вскочила, заломила руки и прошлась из угла в угол купе с таким выражением лица, как будто у неё внезапно заболели зубы. Так же внезапно она опустилась на своё место и сказала уже не так сердито:
– Вы – несносный человек, князь, эгоист и женоненавистник. Вы совсем не понимаете меня, – она пристально посмотрела на понурившегося и пристыженного Панчулидзева и вдруг сменила гнев на милость: – Но я не сержусь на вас. Вы, князь Георгий, как малое и неразумное дитя. На вас невозможно сердиться по-настоящему. Ну, отчего, скажите мне на милость, вы вздумали ревновать меня? И к кому? К старику-отставнику и к англиканскому священнику?
Панчулидзев опешил:
– Так ваш собеседник – священник?
– Ну, конечно же. Диакон Чарль Лютвидж Доджсон. Он так мило заикался, когда произносил своё имя – До-до-доджсон…
– Вот видите, вы сами говорите – мило…
Полина пропустила его реплику мимо ушей.
– Он – не просто священник, а ещё математик и писатель. Вот видите, это он написал сам, – она протянула Панчулидзеву книгу, переводя название: – Льюис Кэрролл. «Приключения Алисы в стране чудес».
Панчулидзев полистал книгу, с картинок на него глянула маленькая девочка с большими бантами, которая чем-то напоминала саму Полину, если сбросить ей лет десять-двенадцать…
– Посмотрите, князь. Как чудесно он пишет, – она отняла книгу и прочла: – «Я знаю, кем я была сегодня утром, когда проснулась, но с тех пор я уже несколько раз менялась…» или вот ещё: «Вам никогда не хотелось походить вверх ногами?» Правда, весело, князь? Вам не кажется, что это написано про меня?
– Очень похоже, – улыбнулся он, не имея больше сил дуться на неё.
В этот момент в купе вошёл Иляшевич, и поезд тронулся.
Весь отрезок пути до Нижнего Новгорода Полина была так мила и непосредственна, что совсем очаровала Иляшевича и полностью помирилась с Панчулидзевым.
В Нижнем Новгороде Иляшевич, как обещал, повёз их на Дятловы горы. Тринадцатибашенный Нижегородский кремль из красного кирпича был и впрямь изумителен. Иляшевич с видом знатока представил им каждое строение:
– Это Коромыслова башня. Есть легенда, что в её основании замуровано тело девицы. В старину считали, что это делает башню неприступной…
– Какая дикость! – скривилась Полина. – В Европе бы так никогда не поступили…
Панчулидзев иронично возразил:
– Да-да, особенно в Германии, где в Средние века любую красавицу считали ведьмой и тащили на костёр.
Иляшевич поддержал его:
– С той поры, милая графиня, доложу я вам, и нет среди немок настоящих красавиц. Одни каракатицы, прости меня всевышний…
Они побывали в старинном Михайло-Архангельском соборе, постояли у могилы Минина, где, по словам Иляшевича, однажды сам Пётр Великий в благоговении пал ниц. Осмотрели гранитную пирамиду, сооружённую в честь спасителей Отечества – мещанина Минина и князя Пожарского. Полюбовались с откоса Часовой горы на заснеженную Стрелку, где сходятся Волга и Ока…
На почтовой станции наняли лошадей и дружески, почти по-родственному простившись с растроганным Иляшевичем, двинулись дальше.
Всю долгую, в семьсот вёрст, дорогу до Казани, пока крытую кибитку швыряло на ухабах разбитой и раскисшей дороги, Панчулидзев и Полина то ссорились, то мирились.
– Вы не умеете радоваться жизни, князь Георгий! – подначивала она.
– А что попусту радоваться тому, что каждый миг приближает нас к смерти…
– И вы после этого ещё называете себя верующим человеком. Вы просто жалкий мизантроп, дорогой князь! Как вы не понимаете, что жизнь прекрасна сама по себе! Жить, дышать, видеть всё, что вокруг, это уже – удовольствие! По крайней мере, так считают китайцы. И с ними я согласна…
– Рад, что вы хотя бы с китайцами нашли общий язык… – кисло усмехнулся Панчулидзев.
Полина вдруг расхохоталась, звонко чмокнула его в щёку, но тут же заявила, что запах его одеколона ей вовсе не нравится и что на ближайшем постоялом дворе ему надлежит умыть лицо с мылом, иначе она с ним дальше не поедет…
В Казани ямщик подвёз их к дому, указанному Завалишиным, в час, когда с минарета соседней мечети муэдзин стал созывать правоверных к вечерней молитве:
– Аллах акбар! Аллах керим! – пронзительно взывал он к Аллаху великому и милосердному.
Панчулидзев, прислушиваясь к незнакомым словам, огляделся.
Дом, где некогда квартировал Завалишин, был довольно крепкий, двухэтажный, с железной двухскатной крышей. На стук отворила старушка в чепце, оказавшаяся хозяйкой – вдовой отставного чиновника Чижикова. Она пригласила Полину и Панчулидзева пройти в гостиную. Долго сквозь толстые стёкла очков вчитывалась в записку Завалишина, поднеся её к тусклой керосиновой лампе. Кряхтя и держась за поясницу, закутанную шалью, по скрипучим ступеням поднялась наверх и после продолжительного отсутствия вернулась с пакетом, который вручила Панчулидзеву.
Он поблагодарил и собрался откланяться, да старушка удержала:
– Куда ж вы, милые, на ночь глядя? Оставайтесь у меня. Комнаты-то после отъезда Диметрея Еринарховича всё одно пустуют.
Она так смешно назвала Завалишина, излучала такую доброту и незатейливость, что Панчулидзев дал согласие остаться.
За чаем, который Чижикова подала с печатными пряниками и местными татарскими сладостями – чак-чаком и засахаренными яблоками и грушами, она всё нахваливала своего бывшего постояльца, всё жалела его:
– Вот ведь какой был человек энтот Диметрей Еринархович. Всё о других пёкся, не о себе. Почто его из Сибири к нам выслали? Всё за то, что он о народе страдал. А сам – вдовец, человек-от несчастной. Супружницу его Апполинарией, как вас, барышня, прозывали, Апполинарией Смоляниновой. Так вот оная Апполинария, Господи святый, совсем молодой преставилась и даже деток ему, Диметрею Еринарховищу, не оставила… Так бедный в одиночку и мыкается… Вон оно как в жизни бывает…
Панчулидзев прихлёбывал чай, терпеливо слушал старушку, мечтая поскорее вскрыть полученный пакет.