— Покойной ночи!
— До завтра…
Я вошел на двор. На посту, возле сарая, стоял Ленц.
— У нас на дворе стоит часовой. Дневальных сегодня не нужно, — сказал я, стягивая с плеч шинель. Ефрейтор Лехин задул свечу.
Проснулись мы от громкого крика.
Быстро вскочив, я подбежал к окну. Было уже светло. По двору, ветряком размахивая руками, метался штабс-капитан Карнаоппулло. Папаха его съехала на затылок.
— Под суд! Под суд тебя, негодяй! — кричал он. — К командиру полка!.. Что мне ротный!.. К командиру полка!.. Я распахнул окно.
— Капитан!.. В чем дело, капитан?..
— Да я тебя!.. Отстаньте, поручик!.. Да я таких… Да я-а-а расстре-е-е… Стой!
Из открытых дверей сарая выбежал Нартов. Штабс-капитан Карнаоппулло бросился за ним, поймал, схватил за ворот шинели, но Нартов вырвался и скрылся на улице.
— Что у них случилось? — спросил я Лехина, без шинели, в одних сапогах поверх бурых кальсон, вернувшегося в хату. За Лехиным шла хозяйка.
— Окно зачините. Зябко!.. В люльке надрывался ребенок.
— Едри его корень! Ну и дела, господин поручик! Лехин сел на лавку.
— Уж я по порядку. Повремените!.. Под утром еще, значит, — начал он наконец, растягивая каждое слово, — когда еще только светать зачинало…
Опять заскрипели ворота. Штабс-капитан бежал уже вдоль улицы. Шашка хлестала его по сапогам. Маленький, усастый, со свирепыми, круглыми глазами, он был похож на «турка», как рисовались они на карикатурах «Огонька» и «Панорамы».
— Ну?.. Да рассказывай, Лехин!
Вот что рассказал мне ефрейтор Лехин…
Под утро, когда штабс-капитан Карнаоппулло пришел к нам во двор, чтоб проверить пост при арестованном, — а может… — в этом месте рассказа Лехин задрал голову вверх и щелкнул себя по затылку, — а может… вы понимаете, господин поручик?.. — ни арестованного, ни часового Ленца во дворе не оказалось!
Хозяйка, вышедшая накормить скотину, злыми глазами взглянула на штабс-капитана, боясь, очевидно, за свои погреба и кладовые.
Как раз в это время во двор — оправиться — вышел и ефрейтор Лехин.
«Лехин, что такое? Где часовой?»
«Ах, солдатика ищете? — подошла к штабс-капитану хозяйка. — Солдатик ваш, да с Петром, тем, что в сарае сидел, ушли куда-то…»
«Куда?»
«А я знаю? К большакам, — что ли!..»
— У господина капитана, — рассказывал Лехин, — споначала и голос даже сорвался, а баба, ядри ее корень, не унимается, — ей бы только язык чесать; рада небось — клетушки в сохранности….. «И чудно ж, говорит, разъяснялись!.. Солдатик-то ваш не русский, видно… Татарин аль немец. Не разобрала, чего лопотал-то… А ушли вместе, как же, и Евзопия с ними…» Тут господин капитан на нее, да вплотную: «Какая Евзопия?» — и бабу за руку, значит. А та: «Говорю — не хватайся! Не ухват тебе буду!.. Которая, говорит, под воротами стояла. Жена Петрова, говорит. Ахтырская. Год назад по-большевистски венчаны…»
— Вот оно, господин поручик, происшествие какое! — окончил Лехин. Сиганули. А Нартов, с напугу, и объясниться не мог. А неповинен он. Всю ночь до утра самого сани сгонял. Весь взвод в расходе находился, — вот Ленц и стоял на посту. Ему где было, немцу, с мужиками ругаться.
Я вышел во двор.
На мокром снегу под воротами лежала карамель в пестрой, веселой бумажке. Вторая была втоптана в нанесенный Зотовым навоз, уже успевший за ночь оттаять. Дверь в сарай была открыта. Я вошел. Наткнулся в углу на аккуратно сложенные винтовку, патронташ и подсумок. На подсумке лежала какая-то бумажка. Я поднял ее и подошел к свету. «Zuruck an die 6 Kompagnie»[2]. Готические буквы лежали на боку. Книзу расползались лиловыми кляксами. Очевидно, Ленд то и дело мочил чернильный карандаш.
Я хохотал, покачиваясь.
— Сумалишенные, — одно слово!.. — кому-то за дверью сказала хозяйка.
К забору подошли солдаты других рот. Заглянули в ворота.
Потом прибежал связной.
В степи, к северу от Баромли, наша застава сдерживала редкую цепь красных.
2-й батальон выступал на позицию. 1-й и 2-й уже отступили из Баромли.
— Подтянись!.. — командовали ротные. Полозья саней цеплялись о полозья. Оглобья били об оглобья.
— Под-тя-ни-и-ись!
— …Где там!.. Нет, Харькова мы не удержим!.. — глухо сказал подсевший ко мне в сани подпоручик Морозов, отвернулся и долго сидел со мною, молчаливый и унылый, вращая на пальце узенькое обручальное кольцо.
На окраине Баромли, где, отколовшись от загибающей к северу дороги, сбегали к ручейку белые украинские мазанки, горел деревянный дом, приземистый и туполобый. Огонь уже сползал с крыши на косяк дверей. Сквозь разбитые окна валил бурый густой дым.
— Что, снарядами? — спросил я двух мужиков, безучастно стоящих над оврагом.
— Мы не сведующи. — Мужик повыше расправил широкую черную бороду. Мобыть, и подожгли. Снаряды здесь будто бы и не падали…
— А чей это дом? — И, взяв у Лехина вожжи, подпоручик Морозов на минуту придержал лошадь.
— Который? Этот-то?.. — Чернобородый указал пальцем на пламя. — Рыбова это изба будет. В шестнадцатом строил. Рыбова, Петра…
— Петра?.. Постой!.. А не у него ль — да как ее!.. — не у него ль жену Евзопией звать? А?..
— Как же!.. Евзопия… У него… А как же!.. — обрадовались чему-то мужики. — Это уж, безусловно, правильно!..
— Ше-с-та-я! — кричал в голове роты штабс-капитан Карнаоппулло. Шестая! По-д-тя-нись!
— А ну! Гони их! А ну!
Поручик Ауэ бежал перед цепью, то спотыкаясь и падая, то снова взбрасывая плечи, точно играя в чехарду. — А ну! А ну их!..
Сани с моим пулеметом прыгали по сугробам.
— Тяни! Тяни за ленту! По-во-ра-чи-вай!
Но лента не подавалась. Пулемет первого отделения отказывался работать.
Под бугром, вдоль смятой лавы красных, также метались какие-то утопающие в талом снегу сани.
— По саням! Бей по саням! — кричал ротный. — По комиссару!.. Еще! Еще!
Лава красных быстро отходила.
— Господин полковник приказали доложить, — докладывал ротному связной батальонного, — шестая отойдет последней.
Ротный стоял над брошенными санями красных и рубил шашкой подвязанную к козлам корзину.
— Посмотрим! — Шашка его блестела на солнце. — Посмотрим, — раз! два! Посмотрим, что барбосы эти — раз! два! — с собой — раз! два! — возят… Раз! — Ишь, черт дери! Туго!
— Да сильнее, поручик! — подзадоривал ротного штабс-капитан Карнаоппулло. — А ну, Свечников!.. Свечников, сюда!.. Штыком попробуй!
Тугая крышка корзины наконец поддалась. Карнаоппулло быстро наклонился и опустил в нее руку.
— Ишь, барбосы!
За ротным отошел и разочарованный штабс-капитан.
Перевязанные светло-лиловой лентой, в корзине лежали детские рубашонки, панталоны и розовое стеганое одеяльце.
Я вдевал в пулеметные ленты новые патроны. Рядовой Едоков, второй номер первого пулемета, гладил Акима, нашу лучшую лошадь, только что раненную в шею. Скосив глаза, лошадь стояла, покорно опустив голову. Редкие капли крови падали на снег.
— Еще, господин поручик? — спросил ефрейтор Лехин, сворачивая шестую ленту.
— Хватит, пожалуй! Я выпрямился.
— Ну, закурим, что ли? — и, вынув из кармана коробок спичек, стал спиною к ветру.
Шагах в двадцати пяти от меня на опрокинутых санях красных сидел подпоручик Морозов. Думая о чем-то, смотрел вдаль.
— Черт дери! — сказал я Лехину и, бросив спичку, глубоко вздохнул. Черт дери! А Харькова мы, пожалуй, не удержим.
За тучу зарывалось солнце. Ветер крепчал. Прошел ротный фельдшер.
— Сюда! Сюда! — кричал ему с 3-го взвода поручик Величко. — Сюда-а!
…О чем думал подпоручик Морозов, я не знаю.
ЧАСТЬ II (ноябрь 1919 — март 1920)
В степях клубились ветра. Голый ивняк за селами пытался выбиться из-под снега, хлестал ветвями по низкому серому небу, шаг за шагом ползущему за нами.
Все время, оглядываясь на север, выслав дозоры на юг, восток и запад, недели две отступали мы, потеряв всякую связь с соседними частями, не зная, откуда набежит неприятель, а если собьет — куда отходить. По ночам огрызались: на север, на восток, на запад…
А в те немногие ночи, когда красные не наседали, было слышно, как гудят широкие снежные дали черных степей.
Кто-то, как и мы, пробирался к югу…
ОДНИ ПОД ХАРЬКОВОМ
Ночь была беззвездная.
Переутомленные лошаденки из последних сил волочили ноги. Многонедельная оттепель сняла почти весь снег, и сани, увязая полозьями в мокром песке дорог, протяжно и тяжко скрипели.
Никто из солдат на санях не сидел. Побросав в них винтовки, вне строя, молчаливо и угрюмо тянулся полк вдоль ночной черной дороги. Я держался возле пулеметов и, с трудом подымая отяжелевшие веки, пытался идти прямо. Но усталость качала меня со стороны в сторону; мне казалось, тяжелая степь вокруг нас то подымает, то опускает горизонты и кружится, кружится медленно и ритмично.
— Что, господин поручик, занедужилось?.. А ну-ткась! Ну-ксь, милая! И, хлестнув лошаденку, Едоков, как и я, качнулся вдруг в сторону.
— Соснуть бы! Эх, жисть!..
Три дня тому назад мы приняли последний бой, в котором наша рота забрала у красных пулемет, теперь третий в нашем взводе. В этом же бою Синька и Лобин, прикомандированные к моему взводу унтер-офицеры, были убиты.
— Три пулемета, а людей нет! — вздыхал ефрейтор Лехин. — Не везет же!..
— Эх, и везет-то не вовремя! А ну-ткась, ну-ксь, милая! Казалось, ночи не будет конца.
— Осади!.. Осади-и…
— Что за город?..
— Не напирай, косой дьявол, черт!.. Не видишь, стоим ведь!
Вдали виднелись редкие огни какого-то города или местечка.
— Харьков?
— Москва!
— Нет, правда, что за город?
— Люботин это, — сказал подпоручик Морозов и, опустившись на сани, стал жадно — в кулак — курить. Я также подошел к саням, сел и, прислонясь к пулемету, вынул махорку. Но скрутить я не успел. Темнота меня медленно и плавно закружила, опустила во что-то мягкое и теплое и потекла надо мною, все глубже и глубже толкая в сон.