— Черт!.. — выругался я, и вдруг увидел шагах в десяти от бугорка зеленый в полоску арбуз, еще не тронутый колесами двуколок. На нем круглым пятном играло солнце.
«Вот это повезло!..» — подумал я, но вылезать из-за бугорка побоялся.
За бугорком, качая траву, звенели пули…
…Прошел час. Солнце в небе склонилось к западу. Сухим треском перекликались винтовки. Пулемет сшивал даль с пылью…
Я вновь приподнял голову и стал смотреть на арбуз.
И пока я думал, можно ли подползти, и как подползти, и можно ли надеть арбуз на штык, и как надеть, — какая-то пуля, стегнув землю, ударила о зеленый в полоску край арбуза.
И арбуз раскололся.
И по красной мякоти потек сок.
За соком, медленно переворачиваясь, покатились черные семечки…
Я не выдержал. Вылез из-за бугорка и пополз к арбузу…
…- Санитар!.. Санитар… — кричал за мной кто-то.
Я лежал лицом в траве, пытаясь зацепиться за что-либо пальцами правой руки. Но сухая трава рвалась под пальцами, и сдвинуться с места я не мог. Левая рука, плечо, голова и шея быстро немели.
— Санитар!.. Санитар!..
Кто-то схватил меня за сапоги. Потом выше, — под колени.
Когда меня оттягивали назад, с неба быстрой дугой падало солнце…
Вечерело.
Уже перевязанный, я лежал на подводе. Рядом со мной лежали какие-то солдаты. Солдаты стонали.
Надо мной стоял подпоручик Морозов.
Расположенная около перевязочного пункта офицерская рота пела «Журавушку».
— Ну прощай! Должно быть, больше не увидимся… Счастливый!.. — тихо говорил мне подпоручик Морозов. — А и здорово же тебя заквасило!.. В плечо, говоришь, потом выскочила и в шею?..
Мимо подводы проходили жители Фридрихсфельда, коренастые немцы, с глазами, спрятанными под брови. Пробежало несколько офицеров.
— Пленных ведут!.. Пленных!.. — кричал, пробегая, капитан Темя. — И наловили же!.. Ну и Туркул!.. Ну и молодчага!.. Поручик!.. Поручик Горбик!..
— В ружье! — где-то скомандовал вдруг полковник Лапков.
Я инстинктивно дернулся вперед. Но, вспомнив о ранении, улыбнулся.
— Становись!.. — командовал полковник. Но команда прошла надо мной, мимо… Я чувствовал себя выпавшим откуда-то, куда был я крепко ввинчен, и чувство это было радостным…
Подводчик задергал вожжами. Поручик Пестряков, Аксаев, мичман Дегтярев, капитан Темя и подпоручики Тяглов и Морозов быстро бежали через улицу.
— Морозов! Морозов!.. — еще раз крикнул я.
Но подпоручик Морозов стоял в строю. Он не мог оглянуться, — полковник Лапков скомандовал уже: «Равняйсь!..».
Через полчаса наши подводы медленно шли на Федоровку.
Ни с кем из офицеров 1-го Стрелкового имени генерала Дроздовского полка я больше не встречался.
Лазарет — не позиция. В лазарете много думаешь…
Ночь…
Ржавчина около гвоздей проела жесть кровли. Концы отставших листов грохотали и бились под ветром. А Глащуку, ефрейтору 2-го Конного, казалось: совсем близко, на Малаховом кургане, бьет в тишину и ночь одинокая пушка.
Я дни и ночи лежал на одном боку. На правом. Дни и многие бессонные ночи видел пред собой только Глащука. Видя его каждый день и каждый день с ним беседуя, научился наконец отгадывать, о чем думает он, когда собирает морщинки вкруг вздернутого носа, и когда, вдруг подымая брови, сразу же наполовину суживает лоб, и когда, улыбаясь, расплющивает губы вдоль усеянных веснушками щек.
Здесь, в Севастополе, четыре месяца тому назад Глащук лечил свою первую рану. И вот он ранен вторично. Привезен сюда же. Доктор — старый знакомый.
— Ну и рана! — сказал он. — Здорово!
Бегая по разбитой руке, кровь Глащука стучала молоточком (я знаю, — у меня она стучала так же!) — слабо, но часто-часто: в плечо, в локоть… А пушка на Малаховом и гудела, и била, и ухала: «Раз! раз!..»
…«Военный хирургический госпиталь № 5» занимал целое здание. В рамах окна палаты № 8 прыгали стекла. По рамам бил ветер. Бобров, вахмистр Назаровского полка, второй сосед Глащука, рвал с себя одеяло. Кричал: «Эй, казаки! Станишники!..» Приподнявшись с постели, Глащук звал сестру. Видно, опять спросить думал: «Можно ли, сестрица, чтоб руки не срезали? Доктор говорит, что нельзя… А может, можно?..»
Но сестра к нему не подходила. В другом конце палаты умирал поручик Лебеда, гвардеец.
Ветер вновь сорвался с крыш и ударил о рамы. Окно зазвенело. Глащук вздрогнул, а ветер метнулся дальше. На море. И еще дальше. За море. В ночь…
Стало тихо… Пушка умолкла, отставшая жесть легла на кровлю мертвым парусом. На дворе, около ворот в лазаретную кухню, залаяла собака.
Глащук съежился. Я знаю, он опять решил, на этот раз уже твердо: не даст доктору резать руку! Кому своим мясом собак кормить хочется?! Вчера ему вахмистр Бобров объяснял (а вахмистры, полагать надо, народ знающий!), что лазаретные доктора отрезанные конечности, — это руки и ноги солдат, значит, — в татарские деревни продают. Татары ими собак кормят…
— Эй, казаки!.. Станишники!..
— Руку спасти нельзя, — сказал вчера Глащуку доктор, — ее нужно срезать. А то заражение пойдет дальше, дойдет до сердца. Тогда — смерть!..
Без руки Глащука и домой, в Екатеринославскую, пустят (об этом Глащук говорил со мной каждый день), — беспременно пустят… В полном здоровье ему, конечно, — «нет!» — скажут. Коммуна там, а он 2-го Конного ефрейтор. Кадет, значит… Глащук решил: дам!.. Пусть режет руку!
— Эй, казаки! Станиш-ники-и!
…Под утро ветер обогнул город и ушел куда-то на Бельбек.
На лбу поручика-гвардейца золотой кокардою лежало пятно солнца. Поручик еще спал. В палате говорили: «Выживет!.. Такие вот, худые да тощие, — они живучие…»
Густая, золотая пыль широкими дорожками подымалась от одеял и стремилась к окнам. Глащук уже тоже проснулся, — ворочался. Он научился ворочаться одними ногами, не двигая ни плеч, ни груди, на которой держал туго забинтованную руку.
— Господин вахмистр! Господин вахмистр!.. Видно, Глащуку вновь захотелось спросить насчет собак и деревень татарских… Может, неправда?.. Но вахмистр не отозвался…
— Господин вахмистр! Господин вахмистр!..
Вахмистр, очевидно, спал.
Глащуку, как тяжелобольному, разрешили курить в постели. Потому Глащук курил даже и тогда, когда не хотелось. Он научился зажигать спички одной рукой, держа коробок ладонью и мизинцем, чиркая при этом большим и указательным. Когда спичка вспыхивала, коробок падал на одеяло.
— Автоматично!.. У меня приспособление, что пулемет, — автоматично! повторял Глащук, забавляясь.
— …Вас на перевязку… Вас… Тебя. Вас не надо еще… Подождете! уже обходила койки сестра Людмила.
Потом, семеня длинными ногами в серых штанах, в палату вошел врач Азиков. Он остановился в дверях, как раз там, где, ударяясь о косяк, ломалась пробившаяся в палату полоса солнца.
Кивая нам головой, врач оправлял очки. Очки очень не шли его молодому, бритому лицу. Впрочем, врач обыкновенно носил пенсне. Но перед обходом он снимал его. «Солдаты не любят!» — думал он. Врач Азиков думал вообще очень много. Еще больше он разговаривал с офицерами. Чаще всего о своей клиентуре в Москве, которая «ходит теперь черт знает к каким врачам… По-ду-ма-ешь!..» Думал он еще и о русском народе, о роли интеллигенции и о ее заданиях. Офицерам он говорил, что понимает солдат и умеет с ними разговаривать. Очевидно потому, говоря, например, о нагноении, он начинал с яровых хлебов и кончал земельным законом генерала Врангеля.
— А, Глащук, здравствуй!
Доктор склонился над кроватью Глащука, тонкий и длинный, как удочка.
— Ничего, брат!.. Ничего!.. Думал я о тебе!.. Много думал!.. Дело твое вовсе не пропавшее!.. Снимем руку, да, брат, снимем, ничего не попишешь!
— Господин доктор!..
— Но стоит ли, брат, из-за пустяков беспокоиться!.. Вернешься домой в Екатерикославскую… Теперь, при современных, брат, земледельческих орудиях и одной рукой крестьянствовать можно.
— Господин доктор!..
Потолок надо мной вдруг плавно качнулся и побежал вверх голубыми полосами. В голубом небе загорелось солнце. По залитой солнцем дороге качалась, уходя куда-то, нагруженная соломой арба. Высоко на арбе стоял Глащук. Правил одной рукой, туго намотав на нее вожжи…
— Ну и слабость! — услыхал я далекий голос доктора, когда холодной рукой взял он меня за пульс.
Проснулся я в обеденное время. Два санитара возле кровати вахмистра ставили на пол носилки. Ворочали большое, желтое тело. Короткая пижама с красным крестиком на кармашке не прикрывала его живота. Живот был перевязан. На перевязке алело кровавое пятно, круглое как пуп.
— Седьмой за ночь! — сказал санитар-пленный. — Бери его за ноги и поворачивай!
— До сердца дошло!
— Что это дошло? — спросил я.
— Да заражение. — И Глащук стал здоровой рукой щупать больную. Он подымался по руке все выше и выше. Ему казалось: боль ползет к сердцу…
— Пусть режет! — сказал он, вдруг оборачиваясь ко мне.
Прошло недели две.
В окно лил дождь. На стекле, сквозь мутные потоки, сочился осенний серый день. Возле окна стоял Глащук. Правый рукав его лиловой пижамы беспомощно болтался.
— Зацепить бы куда… Мешает!
Сестра Людмила обещала английскую булавку. Потом забыла. У нее было много дел: поручик Лебеда, гвардеец, поправлялся…
Когда Глащук двигал левой рукой, над правым его плечом, почему-то быстрее здоровой руки, подымался короткий обрубок, круглый, как банка из-под французских консервов.
— А ну, дай-ка устрою!.. — сказал новый сосед Глащука, молодой, кучерявый фейерверкер Попелюх, и, перевязав рукав узлом, укоротил его вдвое.
И вот пустой рукав Глащука стал болтаться матерчатой куклой с крохотной головкой-узлом и в широкой, бледно-лиловой юбке со сборками.
— Ну как, Глащук?..
— Ну что, Глащук?.. Поправляешься?..
— Покорно благодарим! Поправляемся. О комиссии еще не могло быть и речи, а Глащук уже поджидал ее.
— Отпустят по чистой, — говорил он, подсаживаясь то на одну, то на другую койку. — Отпустят, и проберусь я, значит, через фронт да в свою Екатеринославскую. Насчет того, чтоб сомневаться, теперь уже никак невозможно! Инвалида пустят… У Деникина с Троцким соглашение имеется…