– Я не могу есть желтки, – говорила мама со смешком, как будто это была шутка, понятная и Тане тоже, – но, может, они тебе нужны?
У мамы для Тани есть особенный тон. Таким тоном говорят с непослушными детьми. Но только вот ей и в голову не пришло бы говорить таким тоном с моей младшей сестрой Линой или с любым другим ребенком. Один тон для ребенка, другой – для горничной. И небольшое массовое убийство это не изменит. Подняться, отряхнуть пыль и идти дальше. Моя мама неваляшка. Ее не свалить.
Она притворяется, что они с Таней хорошие друзья, что-то вроде коллег. И она все время предлагает Тане поесть. Но я ни разу не видела, чтобы Таня ела. Или пила, за исключением стаканы воды, который она быстро выпивала, склонившись над раковиной. И я не видела, чтобы Таня ходила в туалет.
Может, она какает в клумбы и писает в мамин зеленый смузи? Или сдерживается целый день? Интересно, мама вообще задумывалась о том, что Таня могла бы делать с этими желтками? Выпить их, как Рокки перед важным боксерским турниром, или сделать из них яичный тодди для своих бледных детей? Мы никогда не видели детей Тани, но мама выучила их имена по той же причине, по которой здоровалась с попрошайкой у метро. Как дела у Елены? Саша хорошо учится?
В то утро на кухонном столе стоял свежевыжатый апельсиновый сок, сыр и масло, нарезанные помидор и огурец, пахло кофе и яичницей. Яичницу я не видела, но помню ее запах. Ритуальный завтрак. Жертвоприношение. Кто-то выдернул радио из розетки. Шнур валялся рядом с разделочной доской, подобно отрубленной части тела.
Нам нужно поговорить, означала эта тишина. Они хотят серьезно говорить. Кто-то рассказал им? Полиция? Кто-то сообщил в полицию? Я не хотела говорить. Я отказывалась. Мама смотрела на меня и молчала. Я отвела глаза. Раздался звонок мобильного. Это был Себастиан.
Я обещала поехать в школу вместе. Он настаивал. Ты должна. Я не хотела. Не хочу. Но не могла оставаться дома. «Кто все это доест?» – подумала я, натягивая кеды и хватая ключи. Ключи лежали на столике в прихожей. Таня завернет все в фольгу и поставит в холодильник? Но по пятницам Таня не работает. Они успели провести обыск до того, как она вернулась на работу.
– Я опаздываю! – крикнула я маме и папе. – Поговорим вечером.
Я не собиралась с ними говорить. Никогда. Они все равно бы ничего не поняли. Слишком поздно для разговоров.
Главный прокурор Лена Перссон говорит без умолку. Я не оборачиваюсь и не смотрю на публику. Не хочу увидеть маму Аманды или еще кого-то, кто считает, что я должна умереть, но если это невозможно, то провести за решеткой всю оставшуюся жизнь. С какого перепугу им слушать рассуждения Сандера о ходе событий, доказательствах, причинно-следственной связи, умысле и прочем. Даже мне это неинтересно.
На журналистов мне тоже смотреть не хотелось. Я прекрасно понимаю, что им нужно. Они хотят создать мне образ. Детство ее было таким-то, родители были такими-то, «ей было плохо», она много пила, курила всякую дрянь, слушала вредную музыку, общалась с другими людьми, была «плохой девочкой», плевала на чувства других, воображала себя особенной.
Им неинтересно, что на самом деле произошло. Им нужно загнать меня в определенные рамки. Нужно убедиться, что у них со мной нет ничего общего. Только так эти люди смогут спать спокойно по ночам. Только тогда смогут решить, что то, что произошло со мной, никогда, никогда, никогда не произойдет с ними.
Главный обвинитель Лена Перссон («Зови меня Лена», сказала она на моем первом допросе), с вульгарными сережками (подделка, настоящие продают с бонусом в виде вооруженного телохранителя), неровно подстриженной челкой и бровями, словно нарисованными шариковой ручкой, может говорить бесконечно. У меня начинает гудеть в голове. Я снова подношу руку к губам. Блузка липнет к телу под мышками. Наверно, видны круги от пота. Перссон нервно кликает мышкой на иконку с изображением. Видно, что ей стоит огромных усилий открыть нужные папки на компьютере. Она водит туда-сюда курсором по иконке с фотографией, которую хочет нам показать.
Сандер не говорил, что будут показывать фотографии. Она уже показывала снимки, в самом начале процесса, когда же все это закончится? Мне нужен перерыв. Я смотрю на Сандера, но он меня не видит.
Лена показывает план школы. Лабиринт коридоров, класс, ближайший аварийный выход, аудиторию. На плане не видно, какие низкие потолки в коридорах. Не видно, как темно там внутри даже в солнечное майское утро. Она показывает место на плане, где находится мой шкафчик, в котором нашли одну из сумок Себастиана, показывает на двери в конце класса, выходящие во двор. В тот день они были заперты. Наверно, пытается объяснить, почему полиция не пошла этим путем (их за это критиковали в прессе), хотя это ничего бы не изменило. Все было кончено до того, как сигнал тревоги поступил в полицию. Она показывает на дверь в коридор. Она была прикрыта, но не заперта, но никто все равно ее не открыл. Мог ли кто-то, кроме полиции, предотвратить это? Как? И кто? Она меняет картинку. Теперь это чертеж классной комнаты. Я опускаю глаза. Сколько это уже длится? Кажется, целую вечность.
Зови-меня-Лена основательно подошла к обвинению. Я читала материалы и знаю, что она разрезала меня на кусочки, вытащила наружу внутренности, понюхала мои кишки. Зови-меня-Лена проводила пресс-конференции обо мне несколько раз в день все эти месяцы. Она даже проанализировала мои трусы.
Зови-меня-Лена-отвратная-прокурор-Лена-Перссон уверена, что знает меня. Это слышно по ее голосу. Каждое слово как удар камнем. Она поднимает слова как камни – один за другим. Такая самодовольная. Убеждена, что знает обо мне все. Кто я и почему сделала то, что сделала. Нет, она не показывает на меня пальцем, но в этом нет нужды. Смотрите все! Это Майя Норберг, убийца, она сидит там!
Все и так уже смотрят.
Само исковое заявление, само обвинение, в котором написано, какое преступление я совершила и какое наказание требует для меня обвинитель, занимает одиннадцать страниц и содержит подробные описания. И это еще помимо приложений с деталями о жертвах, кто они, что с ними стало, кого застрелила я, кого Себастиан и почему это все моя вина. Там есть фотографии, цитаты, протоколы допросов с людьми, которые уверяют, что знают меня, что могут все рассказать. Главный прокурор Лена Перссон потрудилась на славу. Повествование получилось подробное и логичное, и ни у кого нет сомнений в его истинности. Интересно, что имела в виду мама, когда сказала, что все будет хорошо?
5
Первая неделя судебного процесса, понедельник
Наконец главный обвинитель Лена Перссон умолкает. Теперь слово предоставляется адвокатам потерпевших. Они требуют компенсацию, но не слишком большую. Только один адвокат говорит дольше двух минут. После того как он замолкает, Сандер просит перерыв. На лице у судьи облегчение. Если мне не показалось, конечно. Мы выходим. С обеих сторон от меня идут Блин и Фердинанд. Сандер на шаг впереди.
Мы входим в комнату, которую нам выделили, и закрываем дверь. На двери приклеена скотчем табличка – «Ответчик». Этого от меня ждут? Чтобы я дала ответы? Все объяснила? Странно, что в суде – месте, где должна выясняться правда, – они не хотят называть вещи своими именами.
– Хочешь что-нибудь? – спрашивает Фердинанд. Я не отвечаю, жду продолжения.
– Кофе?
Я качаю головой. Белых лилий в мою ложу, думаю я. Произнеси я это вслух, и Фердинанд бы в обморок упала от шока, потому что у нее нет чувства юмора, и она считает, что я способна выдвигать такие требования. Поэтому я молчу.
Весь перерыв Сандер стоит. Стоит и ничего не говорит. В комнате есть туалет, наверно, поэтому нам ее и выделили, чтобы не нужно было ходить в туалет с остальными. Точнее, чтобы остальным не пришлось ходить в туалет со мной. Мы посещаем его по очереди. Когда подходит моя очередь, сиденье теплое.
Все молчат. Никто не пьет кофе. У Фердинанд бутылка воды. Заседание длится уже два часа. Одно только выступление прокурора заняло час и сорок семь минут.
Через двенадцать минут мы возвращаемся в зал. Блин так сильно хлопает дверью, что табличка отваливается. Фердинанд приклеивает ее обратно. Я забыла попросить разрешения сменить одежду.
Мы снова садимся на наши места, и я слышу, как папа откашливается. Сандер тоже всегда так делает. Я подавляю желание повернуться и посмотреть на него. Сосредотачиваю свое внимание на Сандере. Мы сидим рядом. Он дал мне блокнот и ручку и сказал записывать все, что мне будет непонятным, чтобы потом у него спросить.
– Это важно, – повторил он несколько раз, – чтобы все прошло как надо.
Сандер мне нравится. Но я не всегда понимаю, что он хочет сказать. Точнее, я понимаю смысл фразы, но не понимаю, что за ней стоит, не понимаю, зачем он это говорит.
Как надо. Что это значит? Что я буду довольна результатом? Я спросила, что он имел в виду, но услышала в ответ только непонятную ерунду вроде того, что суд должен узнать и мою версию и что, если в речи обвинения мне встретятся вещи, не совпадающие с моей версией, я должна их записать.
Думаю, он сам понял, как глупо все это звучит, и заткнулся. Посмотрел на меня долгим взглядом и сказал: «Если я скажу что-то, что тебя выведет из себя, напугает, разозлит или еще что-нибудь, ты должна сказать, но так, чтобы судьи и прокурор не слышали. Запиши все комментарии на бумаге, и потом мы их обсудим».
Есть еще кое-что, что я плохо понимаю. Есть вещи, о которых Сандер собирается говорить на процессе. Меня беспокоит, что он обсуждает меня в мое отсутствие с Фердинанд и Блином и остальными безликими коллегами, когда они «планируют стратегию защиты».
Они сидят за большим столом в конторе и обсуждают «стратегии», поглощая китайскую еду на вынос.
– Майя Норберг частично согласна с описанием хода событий, но отрицает свою вину, – говорит Сандер.
Я думаю, значит ли, что кто-то считает меня невиновной. Убедят ли его слова людей в том, что я не сделала ничего плохого? Может, на