Зюльт — страница 7 из 16


Леонид Ильич нажал на кнопку.


Генерал Рябенко, который прикрепленный, поднял меня с кресла. Раньше-то, во времена виски с Киссинджером, и сам мог подняться. А сейчас ноги вовсе почти не работают. И пятки вечно болят. Ибупрофен даже не помогает.


– Поедем к Алексей Максимычу. Съездим.


Рябенко-то хорошо знает, что это, где это – Алексей Максимыч. А Суслов? Интересно, слухи ходят?

Клиническая смерть

Клиническая смерть случается не у каждого. Но у меня, у меня-то – как раз была.


А как происходит клиническая смерть? Сейчас расскажу.


Это так.


Заходишь в холщовой рубахе и каких-то штанах войлочных. В комнату. Квадратную. Светлую-светлую. Как небо над Ала-Тоо.


И там посредине – стол. Тоже квадратный. Зеленый и деревянный. А за столом – Никита Сергеич Хрущев.


– Никита Сергеич, ты-то что здесь? – говоришь радостно и удивляешься: почему так просто с начальником на «ты» перешел. Как будто Киссинджер или Никсон какой.


– Ты не бойся, Леонид Ильич, – отвечает Никита, словно у меня поджилки трясутся. А настроение у меня как раз хорошее. Даже очень. Разве что смеяться не хочется. Громко, в голос. То есть смеяться-то хочется, и громко, и в голос, но чтобы в такой светлой комнате… Неудобно.


– Ты, Леонид Ильич, только не присаживайся, пока не расскажешь, – продолжает Никита.


– А что рассказывать, Никита Сергеич?


– Как вы меня убить пытались.


– Да кто ж мы-то?


– Да вы с Подгорным и Семичастным. Они-то все уже сознались, теперь твоя очередь.


И говорит тихо, по-доброму, ласково. А не орет, как при жизни всегда орал.


– Не верю, – отвечаю я, – чтоб Подгорный и Семичастный на себя такую напраслину возвели. Разве ж их пытали? Это все Петька Шелест клевещет. За то, что я его снял. А как было не снять? Вы знаете, что он по Украине спецпоездом разъезжал, так там у него отдельный вагон для коровы был. И ездила всегда одна и та же корова, от которой он только молоко и пил. Представляете – корова целый вагон занимала! А люди еще голодомор помнили. И…


– Петька тот еще жук, но здесь ни при делах. Говори, говори.


– Про убийство?


– Про убийство.


– Да как же тебя можно было убить? Тормоза подпилить или самолет протаранить…


– Нет. Ты знаешь, как. Я не шучу: Подгорный и Семичастный уже признались. Письменно. А я тебя всего устно прошу.


– А ты мне скажи, что они там, и я повторю.


– Слово в слово?


– Слово в слово.


– Зуб коммуниста даешь?


– Зуб коммуниста.


– Вы отравить меня хотели. Смертельный раствор водки с тазепамом. Водка «Зверская» от горно-алтайских товарищей. Принимаешь сто грамм – и тяжелый инсульт. Хуже, чем у Фролки Козлова. Ты – исполняющий обязанности. Ну и пошло, поехало.


Почему он не орет? Почему?


– А как бы мы тебя, Никита Сергеич, выпить заставили?


– Через охрану. Там Семичастный ситуацию держал.


– И что ты один бы стал пить?


– Вы так придумали. Попробовать водку от горно-алтайских товарищей. Чистейшую, родниковую. Специальная бутылка, только для товарища Хрущева.


– А чего же не тормоза, не самолет?


– Семичастный сказал: водка с тазепамом – самое простое.


– Ну а Подгорный-то нам зачем? Я все придумал, Семичастный исполнил. Подгорный зачем?


– А ты испугался, братец. Подельника решил взять. И взял. А потом его на Верховный Совет вместо Анастаса посадил.


– Думаете, не стоило?


– Мы ж на «ты», как Никсон с Киссинджером. Думаю, не стоило. Но это скажут Суслов с Андроповым.


– Почему они?


– Суслов – генеральным секретарем идет, Андропов – председателем президиума. Для Подгорного места нет уже. Ты разве не знаешь?


– Нет еще. Я же к вам… то есть к тебе торопился. Коридор слишком длинный. Узкий. И холодно в нем. Не топят. В такой холодине никакая радиоточка не сработает.


– Так ты устно все подтвердил?


– Все подтвердил.


– Хорошо. Я тебя надолго не задержу. Пойдем сейчас сходим к товарищу Сталину, и все насовсем.

– Куда?


– К товарищу Сталину. Иосифу Виссарионычу. В комнату 101.


– А зачем?


– Чтобы он решил. Что с тобой делать, дитя неразумное.


– Разве он решает?


– Иосиф Виссарионыч решает. Только что утвердил Суслова на генерального секретаря, Андропова – на председателя президиума. И тебя попросил привести. Я и привел.


Хорошее настроение сменилось отчего-то на не очень.


– Суслов же старый, и чеченец к тому же…


– Не говори плохих слов. Про тебя же я не говорю. Михаил Андреевич Суслов чеченцем быть не может. Так товарищ Сталин сказал.


И комната стала уже совсем светлою, что даже невыносимо. И глаза заслезились, как на фильме «Белорусский вокзал».


Вот ты и просыпаешься. И там – три человека.


Мужичок в белом – это Чазов, понятно, по очертаниям.


Девочка в белом – медсестра, она капельницу ставит.


А вот же сидит мужик в зимнем пальто и шапке. Прямо у постели больного в такой одежде сидит! Как это может быть? Как его пропустили? Охрана-то где? Бациллы одни, бактерии зимние, погибель кругом.


А теперь вижу, когда меньше сливается и расплывается, что человек в белом – не Чазов будет, а профессор Лившиц, молодой, который невропатолог. Чазова, стало быть, сейчас нету. Он не круглосуточно дежурит при клинической смерти генерального секретаря, потому что ленивый.


Сестра – Таня, как и полагается.


А мужик в пальто – и не в пальто совсем. Это ряса. Значит, мужик – поп. Священник, как это в энциклопедии называется. Священнослужитель, если по-полному. Длинно, зато красиво. И шапка на нем действительная поповская, но не зимняя. Легкая, простая, с крестом на самом верху, у бортика. Они мне настоящего попа привели. Того только, которого и не хватало.


А поп не должен снимать свою крестную шапку, когда входит к Генеральному секретарю?


Ну, профессора Лившица я знаю, Таню тоже, здороваться смысла нет. А со священнослужителем как?


– Леонид Ильич, – замялся Лившиц, – это к Вам священник… э-э-э… товарищ Никодим.


Он не знал, как правильно называть попа.


Я чуть не улыбнулся.


И повернувшись к попу:


– А Вас, Никодим, как величать по имени-отчеству?


– От рождения я Борис Георгиевич, – обаятельно заиграл лицом священнослужитель. Но в Церкви я – митрополит Никодим. И в паспорте себе такое же имя поставил. Так что называйте, если можете, – владыка Никодим.


– Владыка Никодим?


– Да, владыка. Так полагается. Я митрополит, постоянный член Священного синода. А «владыка» с епископа начинается.


Когда-то Леонид Ильич все это помнил. Но давно-давно позабыл.


Да и как может владыка начинаться с епископа. Это что-то не то.


«Владыка» – тоже мне. Сами назовут себя, так потом и не расхлебают. Вот я, Ленька, настоящий владыка. Над половиной мира, не меньше. И если. Нет, столицу Лаоса сейчас никак не вспомню. Но если в Ханое меня поминают, в Луанде – аукается.


Хотя – вот ведь, а еще говорят, память короткая – вспомнил и самого владыку. Они на 60 лет Октября с патриархом Пименом поздравлять приходили. Вместе. Только постарел что-то наш Никодим. Грузный стал совершенно, и мешки под глазами страшные. Чудовищные, как перезревшие сливы. У нас слива росла рядом с голубятней, на проспекте Ленина. Потом срубили ее, чтобы детскую площадку обустроить. Хотел спросить у профессора Лившица, знает ли он анекдот про «проспект Лёнина». Единственный днепродзержинский анекдот. Не стал. Человек не тот.


Не засмеется, и будет печально.


Или засмеется неискренне, и появится стыдно.


– Леонид Ильич, – отозвался из глубины раздвоения белый Лившиц, – мы с Танечкой отойдем ненадолго. Вам бы надо с владыкой Никодимом немного переговорить. Правда?


Усвоил, как того звать-величать. 39 лет, а уже профессор. Восходящая звезда нервных болезней, как говорит Чазов. Но что 39? Сахаров в 32 уже академиком был. Действительным членом. А я в 39, потому как настоящего генерал-майора присвоили, нес свое знамя на Параде Победы. И неизвестно еще, что лучше. Ибо было мне – 38.


Говорят, Суслов хлопочет, чтоб его сыну генерала дали. Револию Михайловичу. Который, небось, и не знает, что не случись вся та заварушка с евреями, быть ему Исою Сулимовичем, где-нибудь в селении Долбай-Юрт.


Хрен им. Пусть Иса Сулимович, он же Револий Михалыч, в своем их Орангутанге повоюет. Там, откуда письмо прислали. А по письму мы его генерал-майором и сделаем. Не жадные ж.


Они удалились. Можно было б подумать проще, но не так уж зато красиво.


– Ну, скажите, владыка Никодим, что это тут со мной приключилось?


Я только заметил, что даже ворочаться мне больно. И все это происходит не на даче «Заречье-6». Нет. А в больнице нашей. В ЦКБ. Но не в такой палате, как обычно, а в другой какой-то. С кучей всяческих проводов и датчиков. И кнопкой – красной, огромной, как Солнце над Ореандой в лунную ночь. Должно быть, чтобы Чазова вызывать. Или Лившица. И решать: идти мне к Иосиссарионычу в комнату 101 или можно потом.


И окна здесь замороженные, как вся Россия. Как весь Советский Союз без южных республик. Без Туркмении там, Молдавии, Грузии. Я бы сказал, как минтай в «Океане», но неискренне получилось бы. Какой минтай, какой «Океан»!


– Клиническая смерть, Леонид Ильич. Пять дней.


Это отвечал Никодим.


– Клиническая смерть? Да, интересно говоришь, владыка.


Тут-то я заметил, что язык еле ворочается. Мой язык, понятно. Никодим может и не разбирать, что говорю. Из вежливости кивает только. Или не кивает. И не из вежливости.


– А я вот думал, клиническая – это когда человек в больнице помирает, то есть в клинике. А если принять поллитру, а лучше ноль семьдесят пять, и примоститься на лавочке в сквере, особенно, когда февраль, а дело – Курск или Днепродзержинск, – выговаривать-то «Днепродзержинск» ясно уже не получается, владыка еще чай, обидеться может – и под утро околел, потому что проходил участковый и подумал – вот, алкашня всякая по скверам валяется, и бабушка еще в шесть утра проходила и последний трояк из кармана вытащила, а после поллитры и незаметно, а после ноль семиста пятидесяти вообще ничего не чувствуешь – вот тогда смерть обычная, неклиническая. Не так?